Дневник расстрелянного - страница 28

стр.

Женщина возмущенно подалась вперед:

— Брешет он. Как пес, брешет. Я винна, что корову пасти негде. Молоденькая она. Двухлеточка.

Проговорила и замерла, осматриваясь. Марфа еще ничего толком не понимала. Ни того, зачем прибежал к ней в хату сам староста, погнал, даже не дав одеться. Ни того, что хочет от нее этот откормленный немец. Нешто вправду из-за молока? Да где ж взять его больше? Разве кто подглядел, что порой тайком нальет полкварты ребятишкам?

Переводчик равнодушно играл новенькими часами. Барон, не мигая, по-бабьи, глядел на заляпанные свежей грязью жилистые ноги женщины, на круглые следы пяток по навощенному полу. Брезгливо оттопыривал нижнюю губу. Вот они, русские, то бишь украинцы! Дикари! Страх на них нагнать! Стукнул кулаком о стол.

— Она что, не признает немецкий закон?!

Женщина передернула плечами. Что-то быстро сказала старосте. Переводчик шепнул:

— Спрашивает, почему пан кричит?

— Смеет спрашивать? Молчать! Кто такая?

Марфа глядела, не опуская глаз, как даже немка не смогла бы.

— Сам поди видит, не пани. Селянка.

Барона охватило благородное древнеарийское негодование.

— Кто такая? Коммунистка? Кто муж? Комиссар?

Староста выступил вперед, пришептывая, заспешил:

— Муж с красными ушел. Активистом был. В колхоз из первых побежал. Другие пришли, он все воюет.

Опять настойчиво, как ледяной призрак, мелькнула перед Циммерманом мерзлая земля, перепаханная артиллерией. Русская, плодородная, ненасытная. Если б не такие — наверно, кончили бы давно.

Сквозь зубы процедил:

— Вон как… муж у большевиков, а ты воду вместо молока.

Женщина сказала угрюмо:

— У меня ж дети.

— Дети? Какое мне дело до советских щенят.

Смотрел в упор. Ждал, когда упадет на колени, потянется к руке. Видел потрескавшиеся, зло сжатые губы. Они дернулись резко.

— Что она сказала?

Переводчик поколебался. Все же передал:

— Говорит, если такое немецкое право, пусть пан-барон возьмут корову, доят сами.

Тренированный, увесистый Циммерманов кулак ударил в запрокинувшееся лицо Марфы.

— В жандармерию!

Левой рукой вынул из кармана платок с нежно-голубой каемкой. Аккуратно обтер правую. Потребовал коней. Объезжал села и чувствовал свою силу, и радовался: так послушно текли навстречу мирные, безлюдные, ничем не угрожающие поля.

Марфин же день прошел по комнатам, по подвалам жандармерии. Ее били. Кулаком. Резиной. Снова кулаком. Требовали признаться, что подмешивала в молоко известь, что к тому же подбивала других. Она отупела от боли, голода, окриков. Не понимала ничего. Просила пожалеть, потом вновь дерзила.

Уже ночью втолкнули в погреб. Полицай сказал в напутствие:

— Дочекалась. Повесят тебя.

Спочатку она поревела. Потом успокоилась. Пугают, сволочи! Разве такое бывает, чтоб за молоко вешали. Подержат, ну и выпустят, конечно. Только вот дома как?

Стала думать о ребятах: о том, чтоб старшая десятилетняя Валюшка не наделала пожара, когда станет топить, чтоб не забыла запереть кур на ночь, а то еще хорь заберется, чтоб не обкормила меньшего кавунами.

Мысли были привычные. Почти забыла, что не в хате. Легла на пол. Поежилась от студеной земляной сырости. Подложила ладонь под щеку. Втянула под юбку ноги. Стало будто теплее. Под головой совсем по-домашнему скребла мышь.

Может, староста, жандармерия и сам барон приснились — и только. Война и немцы тоже, может, привиделись. Мышь, похоже, ворошится за печкой. Пахнет огурцами. Придет же в голову такое, будто за молоко вешают…

* * *

В воскресенье по дворам пошли полицаи. Выталкивали людей на улицу. Оцепили базар. Весь народ гнали в другой конец площади, к новой школе. Там с прошлой осени основалась жандармерия.

Женщины прятали под платки курчат и лук. Спрашивали испуганно:

— Что это такое, молодицы? Арка, может? Так не похоже…

Никогда такого не видели. Будто б рама без навешанных створок стоит на горбочке. Новая, видно. Земля недавно взрыта, только что притоптана. Щепа вокруг. Три бревна: два торчком, одно поперек. Веревка раскачивается.

— Что такое в самом деле?

Вдруг пошло шепотом, мурашками по толпе:

— Виселица. Вешать будут.

Кто сказал первый — не понять. Старики ли вспомнили страшные дедовы рассказы зимой на печке. Кому ли бывалому пришел на память восемнадцатый год, иль встала перед глазами хлопца картинка — пять повешенных декабристов.