Дневник «Великого перелома» (март 1928 – август 1931) - страница 18

стр.

Другая неслыханная вещь: один из оговаривающих целый ряд лиц покончил с собой в тюрьме, — и об этом только один из защитников упомянул в речи, а оговаривавший — единственная «улика» для обвинения Рабиновича, казни которого требует прокурор. Сегодня вторник, а еще не напечатаны речи некоторых защитников, хотя уже прения сторон закончены, хотя уже даны выступления обвинителей, возражавших защитникам, хотя уже «последнее слово» подсудимых произнесено сегодня утром.

А эпизод с Скорутто, отпиравшимся при следствии, написавшим покаянное письмо, наконец, вновь сознавшимся после перерыва заседания, когда обвиняемый опять побывал в тюрьме или вообще вне судебного зала!

Дело кошмарное! Прокурор требует больше десятка смертных казней.

И так много непонятного: двое подсудимых, напр., были за границей (один даже с женой), там узнали о начавшемся деле из газет тамошних, и — все-таки вернулись в СССР.

Да, были (у некоторых) денежные взятки, обычные (увы!) в инженерной среде, с давних времен, как обычны они теперь (увы!) уже во всякой среде нашего Союза. Стоит почитать скудные газетные сведения о делах сочинских, смоленских, украинских и т. д. и т. д. — без конца.

* * *

И только Максим Горький, как «дух божий», плавает над всем этим и умиляется. И чего только он ни одобряет: и пивные, и сознательность рабочих, и гуманность милиционеров, и мягкость в обращении проституток и т. д. и т. д.


5 июля. На посрамление нашему времени прилагаю срамноугодливую статейку «Известий» о разрушении «Параскевы-Пятницы», этой изящнейшей церкви, архитектурно прекрасной и крепкой.

4/VII 1928 г. «Известия»

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ПАРАСКЕВЫ.

Крепкая, приземистая, широкобокая, дебелая, как старозаветная московская купчиха, обнесена старая церковь забором, на живую нитку сшитым из новенького теса. Тонкой, еле заметной пеленой стоит над церковью известковая пыль, на штукатурке стен свежие раны, в которых видна кирпичная кладка, церковь обезглавлена: купола уже нет. В пустых просветах бывшей «главы» мелькают рабочие. Копошатся они и на крыше и внизу, где свалены балки, кучи кирпича и щебня и стоят могучие битюги с проводами. Рушат церковь.

Слишком уж вольготно расселась древняя купчиха, расползлась по Охотному ряду — нет свободного хода ни трамваям, ни рычащим автобусам и легковым машинам, ни человеческим потокам. Москва распухает, растет, каждый месяц дает прирост населения на десятки тысяч. Советская Москва, как скопидом, дрожит сейчас над каждым клочком лишней площади. Пробивает новые дыры в Китайгородских стенах, — сносит старую архитектурную рухлядь, (льстецы, льстецы!.. — И.Ш.), загромождающую драгоценные участки земли. Цель одна — борьба со склерозом сложного городского организма: лишь бы не закупорились артерии и вены столичного движения.

Дошла очередь и до Параскевы-Пятницы.

Любопытно ее расположение. С одной стороны, в глубине грязного извозчичьего двора, белеет своими колонками, кокошниками и орнаментами дом князя Голицына, похожий на пряничный домик из детской сказки. С другой — гирляндой вывески Охотного ряда. Тут — рябчики, паюсная икра, балыки. Чрево Москвы, старой, гурманской, обжорливой Москвы. Охотный ряд, ставший именем нарицательным, родина былых охотнорядцев, дюжих лабазников, купеческих молодцов, когда-то дробивших скулы и проламывавших головы «жидов и сицилистов». А цитадель, оплот, пуп Охотного ряда — вот эта самая дебелая Параскева-Пятница, сносимая сейчас. По кирпичику.

Первые дни около нее целые дни были «летучие митинги».

Прохожий люд, особенно тот, которому торопиться некуда, задерживался минут на десять-пятнадцать. Стоят. Смотрят. Разное выражение этих глаз.

У рабочих, у молодежи, у служащего народа — любопытствующе-созерцательное. Их занимает самый процесс ломки. Разрушают ли эту ненужную громоздкую церковь или другое строение — не все ли равно…

— А крепка старушка!

— Н-да, голыми руками не возьмешь… Повозиться долго придется…

— Вчера вот колокол спутали. Пудов сот восемь будет.

— Пятьсот, — делает кто-то фактическую поправку.

— Може, и пятьсот. Сам не весил, не знаю.

По другому глядят на разрушаемое здание охотнорядские старички и иверские «божьи цветочки», — старушки. Вот к стене прижались две, в черных платочках, старые, все лицо в восковых морщинах. Стоят, точно вросли в стену, глядят не отрываясь на обезглавленную церковь.