До последнего мига - страница 4

стр.

И в самом госпитале раненым мёрзнуть дядя Шура Парфёнов не давал: все щели замазаны, зашпаклеваны, дыр нет, углы комнат не обмётывает искристая морозная махра; если где-то рядом фриц положит снаряд – а снарядов они кладут порядочно, всё время, сволочи, садят и садят из дальнобойных, и в стене от содрогания и резких земных толчков появляется ломина, дядя Шура Парфёнов, ворча и ругаясь про себя, тут же заделывает её: замазывает раствором, который сам же и стряпает внизу, в котельной, затем ломину обрабатывает извёсткой. Хотя, не будь в госпитале запасов топлива, вряд и дяди Шурины старания помогли бы – от лишней заделанной дыры тепла не прибудет.

До войны в госпиталь, который тогда ещё был рядовой больницей Василеостровского района, завезли несколько машин угля и ссыпали горкой во дворе. На уголь тот дядя Шура Парфёнов сразу, как говорится, наложил лапу – никого к углю не подпускал, разделил его на пайки, как продавщица в булочной, находящейся в четырёх шагах от госпиталя, делит серый липкий хлеб, и рассовал по сусекам, будто бы что чувствовал дядя Шура Парфёнов, приберегая топливо. И, как теперь оказалось, был тысячу раз прав – ныне успешно поддерживал «температуру» в госпитале.

Освободив входную тяжёлую дверь, над которой строго прямился литой, в вензелях, в орнаментальных загибулинах и завитушках, козырёк, Парфёнов отворачивался от трупов, лицо его пробивала короткая болевая судорога, короткими миллиметровыми шажками он приближался к двери, стучал в неё. Лицо его окутывалось лёгким белёсым парком, и Игорь Каретников понимал, что дядя Шура нервничает, сглатывает мокроту с губ, кричит техничке, дежурившей по ту сторону двери, чтобы та не медлила, поскорее открывала дверь.

Ещё в окно Игорь видел, как исхудалые, чёрные, согбенные люди бредут к Неве с чайниками и ведёрками за водой, иногда тащат за собою салазки, на которые поставлена пара кастрюль, сопротивляются ветру, слушают на ходу звук снарядов, безошибочно определяя, куда направляется чушка, чья она – наша иль немецкая. Без невской водицы ещё хуже, чем без стодвадцатипятиграммовой пайки хлеба. Без этих вещей в Ленинграде жизни совсем нет. Каретникову очень хотелось хоть чем-то помочь этим людям, помочь нести ведёрко или тянуть салазки, хотелось просто выйти на улицу, посочувствовать, обогреть словом, но он не мог этого сделать – был лежачим больным. Оставалось одно – сочувствовать и думать о матери.

Вода действительно не меньше, чем хлеб, значила в жизни блокадников. В Полюстрово, как слышал Игорь, минеральная вода, например, людей от голода спасала. Полюстровскую воду открыл, сказывают, сам Пётр Первый, попробовал её и одобрил: «Хар-раша!» Игорь много раз пил её до войны. Ржавая, пузырчатая, крепкая, вкусом своим напоминает боржоми – так же шибает в нос, так же остра. Ею в самую пору горячий шашлык запивать. Игорь подумал о шашлыке и тут же поморщился от боли: ударило в висок, во рту мгновенно собралась голодная слюна, скаталась в ком. Железом ещё вода «Полюстрово» отдаёт: отопьёшь пару глотков – на зубах металл скрипит.

В воде этой и впрямь много железа было, а оно, как говорят, здорово поддерживает в человеке силы, даже голод утоляет, вот ведь как. Во всяком случае, в Полюстрово умерших насчитывалось в несколько раз меньше, чем в других ленинградских районах.

Первым делом, когда Игорь очнулся, то хотел нацарапать матери записку, что он-де жив, царапнуло его только, и по этой причине попал временно в госпиталь, но потом подумал, что незачем тревожить мать – сообщение о госпитале может просто-напросто убить её.

Вспомнил, что перед самым ранением послал матери два письма подряд, с разницей в несколько часов, и пока полевая почта будет перекладывать их из машины в машину, из ящика в ящик, из одной сумки в другую, пока принесут матери – время пройдёт, так что ничего страшного. А той порою он оклемается, на ноги встанет, перед отправкой на фронт выпросит день отпуска, чтобы побывать у матери – ведь она живёт тут же, на Васильевском острове, в глубинке, только поближе к Голодаю, на котором, как гласит молва, были когда-то погребены тела казнённых декабристов. Ох, и обрадуется же ему мама!