Дочь предателя - страница 3
В том году, когда детдом переименовали в интернат, к нам пришли восемь новеньких из разных районных деревень. Все они были домашние, и все считали, что попали к нам ненадолго. Двоих определили в наш отряд. Один был нас старше на год, он был второгодник. Его звали Семен Бугров, и он сразу нас невзлюбил, в особенности меня. Попал к нам Семен потому, что его мать весной куда-то уехала, отец пропал еще раньше, а родственникам стало с ним трудно, они его и определили в интернат. Но и он сам, и все в нашем отряде понимали, что, в конце концов, либо мать объявится, либо найдется отец, и Семен вернется домой. Второй был тощий вроде меня. Мать у него умерла в больнице, куда уехала за вторым ребенком, отец в ту же зиму провалился под лед вместе с трактором и в той же больнице умер, но осталась полуслепая бабушка, которая приходила за ним вечером после ужина каждую субботу и приводила назад вечером в воскресенье. По воскресеньям домашних из всех отрядов сажали на целый час в пустом классе писать письма родителям. А нас собирали в игровой и читали нам вслух книжки. Книжки были чаще всего про войну и героев, которые погибали один за одним. Я слушала эти истории и представляла себе, как мои родители тоже геройски гибнут, совершив какой-нибудь подвиг, а как иначе? Иначе быть не могло.
С появлением в моей жизни Томика и тети Кати легенда о погибших родителях как-то сама собой отпала, а на ее месте возникла новая, которая, если бы я рассказала ее вслух, звучала примерно так: когда дядя Костя ушел на фронт, а тетя Катя попала в оккупацию, я в общей сумятице и неразберихе оказалась у немцев. Немцы повезли нас — меня и других таких же, потерявших семью детей — в Германию, но не довезли, война кончилась, и я оказалась под Харьковом в своем первом детдоме. Тот факт, что до Харькова у меня в «Деле» значился детдом в Череповце, а до него — в Барнауле, ничуть меня не смущал. Во-первых, их я почти и не помнила, во-вторых, вполне могли бы перевести сначала из Харькова в Барнаул, а потом — в Череповец и назад в Харьков. Такое случалось, мы это знали, а в Марьинке мне жилось до того спокойно и хорошо, будто там и вправду был мой родной дом, и потому все, что произошло раньше, не имело значения.
Жили мы, как живут обычные люди. Учились, работали, занимались хозяйством. Летом средние и старшие наравне с деревенскими работали в колхозе, зарабатывали трудодни. Осенью колхоз на них выдавал дополнительные продукты и уголь. Потому у нас всегда было тепло, и голодными мы не сидели. Мы жалели только о том, что работать в колхозе нам разрешалось не как деревенским, сколько захотят, а только два часа в первой половине дня, до жары — с шести до восьми.
В шестьдесят третьем году наш отряд перевели в средние. В мае, на последнем уроке, Лидия Александровна сообщила, что мы все, включая Семена, перешли в шестой класс, после чего прочла списком имена почти-отличников — то есть с одной четверкой (в этом списке были мы с Наткой), — а после хорошистов. Остальные сами догадались, что закончили год с тройками. Нам раздали табели, мы немного пообсуждали оценки, поспрашивали, кто что получил и по какому предмету. Прозвенел звонок, и все, пятый класс закончился. На следующий день начались взрослые трудовые будни. Мы просыпались в половине шестого, пили на скорую руку сладкий чай с хлебом с маслом, забирались в кузов колхозного грузовика, и нас везли на прополку. Солнце, не успевшее распалиться, стояло уже высоко, и далеко видно было колхозные поля с частыми лесополосами. Грузовик обгонял то телегу, запряженную крепкой, сытой лошадью, то бричку с осликом, то пешую группу колхозниц, в разноцветных платках, с мотыгами, в темно-синих передниках с накладными оттопыривавшимися карманами, в светлых рубашках с длинными рукавами, в длинных юбках или мужских штанах. Они не все были молодые, но ходили весело, с разговорами, со смешками, нам вслед махали рукой и улыбались зубастыми ртами. Мы им в ответ тоже махали. Раз-другой нас обгоняли машины, которые везли груз или людей на дальние участки, куда не дойдешь пешком. Ранняя, еще тяжелая от влаги, пыль не взлетала клубами из-под колес. Ранний, еще прохладный, ветер надувал парусом рубашки на спинах и трепал платки. Те, кто сидел возле борта, могли бы прикрыться от ветра брезентом, но не прикрывались, потому что грузовик ехал всего минут пять, не больше. В поле нас встречали ровные, длинные опрятные гряды, и мы, быстро высыпав из кузова на обочину и разбившись на пары, принимались бодро щипать сорняки, останавливаясь лишь иногда, чтобы размять спины и посмотреть, далеко ли ушли вперед от соседей (либо вдруг отстали). Через два часа снова приезжал грузовик, ждал, пока мы все соберемся, сложим тяпки под бригадирским навесом и минут в двадцать девятого, иногда в половине, увозил нас домой той же дорогой, и пыль, которая за два часа успевала просохнуть после ночи, поднималась за нами густым шлейфом. Девочки прикрывали платками щеки, мальчишки надвигали на лоб выцветшие матерчатые кепки, но мы все равно глазели по сторонам, потому что там в любой стороне был простор, и спеющие поля, и работающие люди, и грузовики, и автобус иногда мелькал вдалеке на грейдере, и руки приятно горели после работы. Дома нас кормили горячей кашей, а после мы собирались в тени возле входа в столовую, где получали задания по дому. С десяти и до половины двенадцатого пололи наш огород, разбитый на задах спального корпуса, или пилили на зиму дрова, или укладывали поленницу, или чистили курятник, кормили кур,