Дочки-матери - страница 29
По воскресеньям (были тогда шестидневки или пятидневки – не помню) мы с Батаней и обычно приезжавшими к нам ее гостями (они всегда приезжали с коробками конфет, фруктами или арбузом – мамы-папины могли привезти арбуз или конфеты в пакете, но никогда не возили коробок) шли на залив. Обед в этот день бывал поздно, а на залив с собой всегда брали какую-нибудь еду. Под соснами – там, где начинался песчаный пляж, расстилали одеяла и полотенца. На скатерти (всегда – и в доме, и везде при Батане была скатерть) раскладывалась еда и ставились бутылки с ситро – устраивался пикник. Мне разрешали бесконечно бродить по воде и купаться. Но купаться в заливе было неинтересно, совсем не было того замирания, которое я испытывала, купаясь тайком в Сестре и каждое мгновение ожидая, что меня схватит «водяной» или «захватит омут». О них (я представляла, что «водяной» и «омут» существа живые) постоянно говорила Нюра, считая, видимо, что страха перед ними хватит, чтобы отпугнуть меня от реки. Я же купалась, а ей постоянно врала, что только брожу по воде. Иногда в заливе купались и взрослые, но я никогда не видела купающейся (и вообще раздетой) Батаню.
Еще на пляже можно было долго идти вдоль моря и дойти до полосатой будки, около которой стоял солдат с ружьем. Он разговаривал с подходившими детьми и взрослыми, никогда не стрелял и вообще внешне походил на оловянного солдатика-красноармейца в высоком шлеме. Недалеко по пляжу за ним стояла другая будка, и там ходил другой солдат, но туда нельзя было пройти, потому что эта будка была уже «заграница».
Иногда пикника в соснах у пляжа не было, и мы шли обедать в ресторан около станции. Я всегда заранее знала, когда мы пойдем в ресторан, потому что тогда Батаня надевала не серо-голубое полотняное платье, а белое шелковое с белой же выпуклой вышивкой у шеи, на рукавах и по подолу. Потом я видела такие же у мамы, у Ани и у Раисы (или это было все одно и то же, перманентно перешиваемое с одной на другую?). Мы проходили через большой зал и подымались на второй этаж. Там тоже был зал, но поменьше. Мы его проходили, а садились на открытой веранде, где было всегда немного людей и стояли четыре или пять круглых столов под большими белыми зонтиками.
Подымаясь по лестнице, я начинала очень глубоко дышать – нюхать! Там пахло чем-то вкусным – жареным и пирожными, и всегда начинало хотеться есть.
Однажды следующей зимой я услышала, как папа сам себе читает стихи – он часто читал так и всегда охотно отвечал на мой вопрос, что он читает, и готов был по моей просьбе повторить любые строки. Он читал: «По вечерам над ресторанами горячий воздух дик и глух, и правит окриками пьяными весенний и тлетворный дух…» Я вычленила из всей фразы только «тлетворный дух» и сказала, что это «тот дух жареного и пирожных», который был в ресторане в Сестрорецке. Он со мной не согласился, объяснял по-другому, что – я не запомнила, но несколько раз прочел все стихотворение и назвал поэта – Блок. И поэта, и строки я запомнила. Это были первые стихи Блока, которые я узнала.
По вечерам мы сидели на веранде, горела керосиновая лампа. Нюра писала письма. Она постоянно писала письма, сначала в свою деревню, а потом, уже в Москве, куда-то в «ссылку».
Батаня обычно что-то шила, а я должна была читать вслух. Еще в городе зимой Батаня стала учить меня грамоте. Этим летом я перешагнула барьер, который отделяет знание букв и умение сложить их в слова от желания читать, и к концу «дачи» стала меньше бродить по лесу и реке, потому что, когда я прочла и знала наизусть Чуковского и другие книжки – стихи (я тогда любила только рифмованное), Батаня привезла на дачу большой в красном переплете с золотом (марксовский) том Жуковского и несколько раз читала из него вслух. Книга меня заворожила, и преодоление ятей и всего старого шрифта было почти мгновенным. Я стала читать – «Светлана», «Наль и Дамаянти», «Лесной царь», «Перчатка», – я зачитывалась Жуковским до одури, до того, что мне все это снилось. Я читала по вечерам Батане и днем Нюре, читала по книге и сама себе наизусть, бродя по лесу и на реке. Почему Батаня привезла именно Жуковского? У нее был такой же марксовский в зеленом переплете Пушкин, синий Некрасов, темно-зеленый Гоголь, голубой Лермонтов и голубой же Никитин. Может, это был случайный выбор, но он сочетанием поэзии и фабульности как-то очень пришелся на мой возраст и навсегда сделал для меня поэзию «высшим родом искусства».