Дом под горой - страница 16

стр.

Ера все что-то говорит дочерям, любовно ухаживает за ними. Глаза ее светятся и радостью, и гордостью, и удовлетворением. И голос у нее такой нежный, не слышно в нем той резкости, которая так часто звучит, когда она обращается к Барице. Матия кладет себе на тарелку домашней капусты, вкусно приготовленной на оливковом масле, чистом, как золото. Ест с аппетитом, непринужденно — видно, соскучилась в чужих людях по домашней еде, на которой, так сказать, выкормлена. А едва отложив ложку, отправилась в огород, посмотреть — хорошо ли ухожен, как прежде ли, когда она жила дома, вскапывала грядки, полола…

А Катица — та не так. На тарелку себе кладет мало, ест как-то жеманно, нерешительно, словно делает что-то неприличное. Крутит носом над старомодной посудой, расписанной цветами да пальмами.

— Такими тарелками нигде больше не пользуются, — заявляет она под конец. — У нас тарелки все чисто белые, только ободок золотенький.

— Ох, доченька! — воскликнула Ера. — Куда уж нам при нашей бедности!

И вздохнулось ей украдкой. Может, стыдно стало, что вот — угощает дочерей на такой посуде…

— А ты никогда не гляди, какова тарелка, — вмешался отец. — Главное — что́ на тарелке. Видал я голодную спесь… На ужин одна сардинка — зато тарелка фарфоровая! Славное угощенье…

Катица сжала губы и еле заметно мотнула головой, как бы не соглашаясь. Расправила на коленях складки своего желтого передника в крупных цветах — ничего не скажешь, идет ей этот передник, Ера глаз не оторвет.

«Ну, началось! — думает девушка. — Опять эти допотопные взгляды, скучные назидания!» Наслушается от отца, пока будет гостить тут, под Грабовиком, куда ни зверь не забежит, ни птица не залетит! Кто это выдержит? Только не она! Она, которая каждый вечер выходит на набережную, где гуляет весь город, слушает музыку, бросает по сторонам взгляды, нередко многозначительные и вызывающие, и развлекается, упивается радостью, не позволяя себе думать ни о нынешнем, ни о завтрашнем дне, торопится пользоваться тем, что дарит ей минута. А здесь, в этом захолустье, — какое здесь все трезвое, будничное, обшарпанное и тяжелое! Тяжелое, как крестьянская мотыга, как этот, до кровавого пота, труд на солнечном пекле, при жажде и голоде…

Мате смотрит на младшую дочь нежнее, чем на степенную Матию. Взгляды Катицы, незрелые, не установившиеся, он принимает со снисходительной усмешкой. И ни в голосе, ни в глазах его нет и намека на строгость, когда он обращается к ней. Только на наряды ее, на переднички, на кудряшки надо лбом поглядывает он недоверчиво, с пренебрежением крестьянина.

После ужина все остались за столом. Барица торопится убрать посуду, чтоб поскорей занять место в этом семейном кругу, возглавляемом Мате. А он раскурил свою короткую люльку и удобно откинулся на полукруглую спинку трехногого кресла, которым пользуются только в торжественных случаях.

— Ну, а теперь рассказывайте, дети! — весело потребовал он. — Как вы там живете…

— Я — очень хорошо, батя, — отвечает Катица. — Работы мало, и за полтора года справила себе два платья. Одно завтра увидите. Я его в первый раз на троицу надевала… Смялось, поди, надо будет прогладить. Вокруг шеи белые кружева — мне очень к лицу. А этот крестик мне хозяйка подарила, на рождество…

Катица вытащила золотой — а может, только позолоченный, — крестик на черном шнурочке. Открылась ее юная шейка, прелестная, округлая, с нежной сетью голубоватых жилок. Ера заметила кружева на вороте нижней рубашки — ахнула, глаза у нее загорелись, и она жесткими, негнущимися пальцами раздвинула ворот платья, разглядывая тонкую ткань.

— В мое время такого не носили, — любуясь, произнесла она. — Красиво одеваешься…

— У меня таких еще две рубашки да два корсажа, — похвасталась дочь, покраснев от гордости. — А еще вот — перстенек!

Она подняла к свету руку, пошевелила пальцами, и камушек на колечке заиграл всеми цветами радуги.

— Да это брильянт! — в восторге воскликнула мать.

— Лежал рядом с брильянтом, — насмешливо бросила Матия.

Ей уже надоело сестрино хвастовство. Такое смелое приобщение сестры к барской жизни рождало у Матии тягостное чувство приниженности.