Друг моей юности - страница 23

стр.

– Если ты подумала, что там, в ящике, были шприцы, то ничего подобного.

– Это не мое дело, что у тебя там.

– Всего лишь оксики и люд. Немножко гаша.

Она вспоминает ссору с Корнилиусом, после которой они чуть не разорвали помолвку. Не тогда, когда он дал ей пощечину за косяк – в тот раз они быстро помирились. Нет, ссора вышла из-за чего-то такого, что вообще никакого отношения к ним не имело. Они заговорили об одном человеке, который работал с Корнилиусом в шахте, и о его жене, и об их умственно отсталом ребенке. Корнилиус сказал, что этот ребенок все равно что овощ: он сидит в этаком загоне, отгороженном в углу комнаты, бормочет что-то и гадит себе в штаны. Ему лет шесть-семь, и он навсегда останется в таком виде. Корнилиус заявил, что, если у людей получился такой ребенок, они имеют право от него избавиться. Он сказал, что сам бы именно так и сделал. Никаких сомнений. Есть очень много способов избавиться от такого ребенка и не попасться, и он уверен, что многие так и поступают. Они с Брендой ужасно поссорились из-за этого. Но все время, пока они ссорились, Бренда подозревала, что на самом деле Корнилиус ничего подобного не сделал бы. Однако он считал, что обязан это заявить. В разговоре с ней. Говоря с ней, он счел нужным утверждать, что поступил бы именно так. И потому она злилась на него сильнее, чем если бы он был искренне груб и жесток. Он хотел вызвать ее на спор. Хотел, чтобы она протестовала, чтобы пришла в ужас, но зачем? Мужчины вечно стремятся шокировать женщин, требуя ликвидации ребенка-овоща, или принимая наркотики, или ведя машину на манер камикадзе, но зачем все это? Чтобы показать свою крутость, брутальность на фоне бабьей вялой жалостливой добродетели? Или чтобы с финальным рыком таки уступить и поубавить в себе крутости и отвязности? Каков бы ни был ответ, женщинам это в конце концов надоедает.

Когда в шахте произошел несчастный случай, Корнилиуса могло задавить насмерть. Он работал в ночную смену. В мощной стене каменной соли выдалбливают щель, потом сверлят отверстия для взрывчатки, прилаживают заряды; взрыв устраивают раз в сутки, без пяти минут полночь. Огромный пласт соли отделяется от стены и начинает свой путь на поверхность. Корнилиус был обборщиком: его поднимали в клети к потолку выработки, и он должен был отбить слабо держащиеся куски и закрепить болты, которые фиксируют потолок, чтобы он не обвалился при взрыве. Какая-то неполадка в гидравлическом приводе, который поднимал клеть, – Корнилиус притормозил, потом ускорил движение и вдруг увидел потолок, что несся на него так быстро, словно захлопывали крышку. Он пригнулся, клеть остановилась, и скальный выступ ударил его в спину.

К этому времени он проработал в шахте семь лет и никогда не рассказывал Бренде, каково там, внизу. Теперь рассказывает. Он говорит, что там как будто отдельный мир – пещеры, колонны, они тянутся на много миль под озером. Если зайти в штольню, где нет машин, освещающих эти серые стены и воздух, наполненный соляной пылью, и выключить лампу на каске, можно постичь настоящую темноту, какой живущие на поверхности Земли никогда не увидят. Машины остаются там, внизу, навсегда. Некоторые машины спускают туда по частям и собирают на месте. Ремонтируют их все прямо там, в шахте. А в самом конце снимают запчасти, которые еще можно использовать, а остальное затаскивают в выработанный тупик и запечатывают, словно хоронят. Эти подземные машины ужасно шумят, когда работают; их шум и гул вентиляторов заглушают любой человеческий голос. А теперь там, внизу, есть новая машина, которая делает то, что раньше делал Корнилиус. Причем сама, без участия человека.

Бренда не знает, скучает ли Корнилиус по подземелью. Он говорит, что, глядя на озеро, не может не думать о том, что лежит под ним, – о том, что человеку, не бывавшему там, невозможно вообразить.


Нил и Бренда едут по лесной дороге, под деревьями; ветер здесь внезапно почти не ощущается.

– И да, я брал у нее деньги, – говорит Нил. – Сорок долларов. По сравнению с тем, что получили некоторые, это вообще ничто. Я клянусь, сорок долларов, это всё. Ни центом больше.