Другие лошади - страница 8
Тут Сергеев перегнулся через стол и схватил меня за грудки:
– Да не Философская, идиот. Сатанинская она. Или по-старому Сотонин-ская. И я не Сергеев. А – Штейн. Виктор Штейн. Витька… Штейн. Завгар автомастерской. Я подобрал привокзальную проститутку и сделал из нее жену. Которую любил. И она родила мне сына. Леньку…
(Через пять минут он, рыдая, затрясет головой и скажет, что на самом деле он Сергеев, а то, что я слышу, следствие маниакально-депрессивного синдрома, вот он, кстати, уже подходит к кульминации своего рассказа…)
– … открыл свои мертвые глаза… В них плясали языки пламени. Через минуту все вокруг было объято огнем.
– Дальше.
Сергеев, который пока еще был Штейном, глядя в одну точку, находившуюся в районе моей переносицы (это тяжело, когда тебе остро смотрят в переносицу, это почти больно), закончил:
– Я очнулся лежащим на земле. Искусанный комарами и мошкой. С больной головой. Один. Но не это главное.
– А что?
– Под землей трижды прокричал петух.
– Дальше, дальше…
– Я бросился искать людей. Сутки продирался через лес…
– Дорога же до Философской есть… Или была…
– Н-не знаю. Не помню! Через сутки вышел в какую-то другую деревню. На берегу сидели мужики. Я спросил, где нахожусь.
– А они?
Сергеев вздохнул и щелкнул себя по шее.
– Очнулся в наркологии. Ругался… Кричал… Менты приехали… По моим подсчетам, два месяца я из той деревни выбирался. Но это все ерунда. Врач мне сказал такое, отчего я завыл во весь голос.
– А теперь громко и внятно повтори, что сказал тебе врач.
Сергеев затравленно оглянулся и прошептал:
– Моя фамилия Сергеев. Мне тридцать пять лет. Я страдаю маниакально-депрессивным синдромом на почве хронического алкоголизма. Никакого Виктора Штейна в природе не существует. Все.
И он заплакал. Все сильнее и сильнее. Еще через пять минут он сунул мне сиреневую купюру и вышел не попрощавшись. Он вернется через год. День в день. Об этом точно знал и он, и я. Однако о Сергееве я вспомнил через две недели после его визита. Сначала косвенно, а потом уже и прямо.
В ящик, обычный, железный, ржавый, неприятный на ощупь, я время от времени заглядываю. Причем одно время у меня было подозрение, что в этот ящик мочатся все кошки нашего подъезда. Потом это подозрение рассеялось, потому что я выследил, что в мой почтовый ящик мочится только один кот. Но толстый и рыжий.
В почтовом ящике я обнаружил что-то вроде рукописи. Видимо, она была очень древней, поскольку пахла таинственно и неприятно. Я отнес эту особенность рукописи на счет кота, который высокомерно посматривал на меня с перил и получил по хребту, как выяснилось впоследствии, абсолютно безвинно. А я, бормоча проклятия в адрес хозяев, не следящих за своими домашними хищниками и грызунами, поднялся по лестнице на последний, пятый этаж хрущобы и в гневе захлопнул за собою дверь.
Обнаружив в морозилке, напоминающей о ледниковом периоде, пачку пельменей, я с ликованием мамонта водрузил на плиту, фото которой могло бы стать сатирическим плакатом об антигигиене, кастрюлю (драма ее заключалась в том, что повальное увлечение джазом осталось в прошлом).
У пельменей – блюда, которое для меня находится вне конкуренции и по рейтингу может соперничать лишь с яичницей, и то отдаленно, есть, однако, один недостаток. А именно – ждать.
Тут я вспомнил о посылке.
Взял ее со шкафа в прихожей (шкаф так и тянуло назвать «многоуважаемым»), уселся на табурет, скрипящий о бренности человеческого существования, и погрузился в рукопись.
Сашка пас коров уже неделю и думал, что лучше пастуха, чем он, нет на белом свете.
Вечером его усаживали за стол то в одной избе, то в другой.
Коровы были как коровы. Своя животина была и в Сашкином дворе, и обиходить ее он умел еще сызмальства. Теперь же ему шла пятнадцатая весна. Чужие представлялись ему как свои. К тому же помогал Трезор, опытный пес. И только одна корова, Пеструшка, все норовила пощипать травку где-нибудь поодаль от остальных. Однако и в озорстве Пеструшки был свой порядок. С поля уходила она то к реке, то к лесу, то к небольшому холму в версте от стада. И Сашка говорил ей, когда искал и находил: