Друзей прекрасные черты - страница 3

стр.

Отца моего уже не было в живых. Мы, около полугода, жили вдвоем с мамой. Пулей я взлетела по лестнице на четвертый этаж, своим ключом отперла дверь (счастье, что мамы не было дома) и в жутком страхе ждала дворника. Он же должен был прийти жаловаться. И действительно, раздался звонок. Я схватила кусок сахара, он тогда уже стал большой редкостью, и открыла дверь.

— Миленький, пожалуйста, не говорите маме… Возьмите сахар, пожалуйста… Только маме не говорите.

Что меня надоумило дать ему сахар? Никто никогда меня этому не учил. Неужели это тоже инстинкт: я тебе то, а ты мне это…

Вечером я никак не могла заснуть. Все думала о моем отце. Почему-то представила его с грибной блямбой на щеке. От одной мысли этой меня затрясло. Может быть, у того гражданина тоже есть дочка! Если бы она увидела его? Но больше всего меня мучил сахар. Как я могла сунуть этот кусок дворнику за то, чтобы он молчал? Я чувствовала себя униженной, опозоренной, сгорала от стыда. Отца моего уже не было. Может быть, он сказал бы мне все это, если бы был жив. Может быть, сказал бы что-нибудь гораздо умнее. Но я чувствовала его. Стыд, заложенный им, говорил во мне. Он руководил мною. На дворника, видимо, сахар подействовал, и он жаловаться не приходил. Я промучилась несколько дней и все рассказала маме. Стало легче. Она проявила мудрость и не ругала меня.


Имена Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Блока я знаю с тех пор, как помню себя. Отец читал мне пушкинские сказки, стихи Лермонтова, «Вечера на хуторе близ Диканьки». Блока мне не читали, но отец преклонялся перед ним и стихи его звучали в доме постоянно. Мама, обливаясь по утрам в ванной холодной водой, громко, нараспев читала:

Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух.
Да, таким я и буду с тобой…

Вот тогда я и запомнила эти стихи на всю жизнь.


У отца бывали поэты. Помню Есенина, Клюева, Корнея Ивановича Чуковского, Анну Андреевну Ахматову. Он любил, когда я заходила в его маленький кабинет и, сидя в углу, слушала. Я ничего не понимала, но поэтическая речь завораживала меня. Мне нравились эти люди. Они казались мне таинственными и прекрасными. Но лучше всех был мой отец — прекраснейший из прекрасных.

Он писал стихи. Я хотела подражать ему во всем. Тоже сочиняла:

Лиловая сирень повисла под окном
И нежным запахом пахнула мне листом,
Росой закапала в лицо,
Я спряталась скорее за окно.

Или:

Бабочка, бабочка, лети ты сюда,
То дождик-сарождик замочит тебя.

— Что такое «сарождик»?

— Злой дождик.

— Ты от кого-нибудь слышала это слово?

— Нет.

— Сама придумала?

— Да.

Долгий внимательный взгляд его удивительных глаз.

— Ну что ж, и так бывает.

Мне никогда не приписывали никаких исключительных черт, что так свойственно многим родителям. Отец терпеть не мог, когда ему говорили: «Ах, какая у вас забавная дочка!»

— Самая обыкновенная девочка, — отвечал он.

Часто зимою, приходя домой, он растапливал печку, надевал старое летнее пальто, служившее ему чем-то вроде халата. Уютный, особый «шерстяной» запах этого пальто ощущаю до сих пор. Отец и сам упоминает о нем в своих стихах:

Когда так холодно, и коченеют пальцы,
И в комнате тихонько воет печь,
И все из рук оледенелых валится,
Люблю в пальто закутаться и лечь.
Оно и в комнате приют мой и спасенье,
Косматое, широкое, как плед…

Запахнувшись «косматой» полой, он ложился на диван. Это было мое время. Я забиралась с ногами, устраивалась около него и слушала сказки, воспоминания его детства, которые особенно любила. Иногда он говорил:

— Теперь ты расскажи мне что-нибудь.

— То, что знаю, или из головы?

— Лучше из головы.

— Ну вот, значит… Жила-была девочка, значит… И пошла она, значит…

— Если ты после каждого слова будешь говорить «значит», то рассказ твой ничего не будет значить.


Как-то зимой мы вдвоем с отцом поехали к бабушке и дедушке на дачу в Териоки. Отец в это время с увлечением переводил «Калевалу». Финского языка глубоко он не знал и работал по подстрочнику. На станции мы вышли из вагона, отец нанял извозчика-чухонца. Веселая лошадка резво тащила открытые сани. Прижавшись к отцу, укрытая собачьей полостью, я была наверху блаженства. Легкий мороз. Ранние зимние сумерки. Дорога — лесом. Ехать надо было довольно далеко. И вдруг отец начал читать «Калевалу», наизусть, по-фински. Читал вдохновенно своим звучным, красивым голосом. Твердое финское «р» так и раскатывалось, знакомые мне имена Айно и Вейнемёйнен выплывали из непонятных звуков. Конечно же, легенда о старом, вещем Вейнемёйнене давно была мне рассказана. Извозчик все время оборачивался, сияя восхищенной улыбкой. Когда мы приехали, отец с трудом уговорил его взять плату за проезд.