Дружба - страница 15

стр.

— А то как же? Работки годика на два, на три! Никак не меньше… Но стоит поработать, Иннокентий. Знаешь, миллионы станков гремят день и ночь во всех концах республики, вытачивая тяжелые снаряды и ажурные зубчики хронометров. На четверть удлинить их работу — это же великая вещь!

— Да, — согласился Зотов. — О таком изобретении, осуществись оно, не станут шуметь газеты. Оно им не по зубам. Все слишком специальное и непонятное кажется им мелким. Им, видишь ли, подавай солнечный двигатель, никак не меньше. Но этот резец был бы, конечно, эпохой в технике.

— И притом эту эпоху выдадим миру мы с тобой, братишка. Мы вытащим ее из жилетного кармана и предъявим как входной билет в клуб Эдисонов.

— Честолюбивые мечты, — потягиваясь, сказал Зотов.

— Нет, — Величкин сразу заволновался, — никакого честолюбия!

Он помолчал немного и оторвал новый кусок бумаги.

— Помнишь, Иннокентий, — продолжал он, — как мы вызвались в подрывную команду, взрывать мост?

— Да, этот мост мне памятен, — сказал Зотов. — Под Никополем.

— Вот, вот. Помнишь, мы ползли по мокрой ночной траве, а рядом с нами лизал землю прожектор. Мы забились в канаву, помнишь?

— Да помню же!

— И знаешь, о чем я тогда думал? Не о том, что нас могут убить или взять в плен, главное не о том, что мы делаем большое настоящее дело, а о том, что моя фамилия будет в приказе по дивизии и в газетах. Дурак ведь, правда?

— Почему же дурак? Каждый хочет не быть пешкой.

— Каждый? Но мы с тобой, Иннокентий, не каждые. Мы коммунисты — ты и я. Сама по себе работа, участие в борьбе должны быть для нас высшей наградой и счастьем, а не ордена, не слава. Нет, личное честолюбие — пустяки. И это я понял еще тогда и тогда переборол в себе эту младенческую болезнь. Знаешь, — сказал Величкин, — недавно я разговаривал с… с одной девицей. И сказал ей, что если мне приведется сделать что-нибудь стоящее, какую-нибудь хорошую работу, я даже имени своего не подпишу.

— Ну и поступишь как дурак. Вообще все это — сплошная интеллигентщина. Не можете вы просто жить, работать и достигать, не отравляя воздуха высокопарной философией.

— Еще вопрос, кто из нас больше интеллигент: ты, который уже год состоящий в студентах, или я…

— Ты можешь и еще двадцать лет проработать на заводе и все-таки останешься настоящим тонконогим интеллигентом. И что бы ты ни говорил, я знаю, в глубине души у тебя прочно сидит желание наделать шуму в мире. Только ты сам себе в этом не признаешься.

— Ладно, не будем ругаться, — сказал Величкин примирительно. — Лучше скажи мне, работаем мы вместе или нет?

— Не знаю, — ответил Зотов. — Я должен подумать.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Иннокентий Зотов приехал в Москву осенью 1923 г., чтобы поступить в один из технических вузов. Этой осенью для него и закончился широкий юношеский отрез пройденной дороги.

С четырнадцати лет для Зотова слова «комсомол» и «жизнь» были синонимами. Встречая человека, он не спрашивал «как живешь?», а говорил: «где работаешь?» Но этой осенью старая гимнастерка обузилзсь на нем и стала тесна. Бессменный жуликоватый управдел губкома в последний раз выписал ему паек ядовитого, сильно действующего сыра и скрепил его командировку большой печатью. Широкая жизнь без берегов и без пленумов губкома развертывала перед ним безразличные об’ятия. Пришла пора перейти на хозрасчет и показать, сколько стоит Иннокентий Зотов.

Зотов, как и тысячи других, как и все поколение, знал до того только одну Москву (он видел ее по дороге на западный фронт), так же как и одну только Россию. Страна мешочников и агитпунктов, печек-буржуек и комбедов была для них единственной реальностью, а мягкие шляпы и рестораны — абстракциями из учебников археологии. Но Зотов не был ни обижен, ни ущемлен открывшимся ему новым, насурмленным и раззолоченным лицом Москвы.

Может быть, Москва 23-го года и была еще полунищенским городом. Но после уездной базарной площади, где крестьянские телеги, задрав к небу вопиющие оглобли, утопали в навозе, все эти розовые рыбы которые раскинулись в витринах, как голые девушки на пляже, женщины в ярких похожих на афиши платьях, даже самый запах асфальта и бензина, трудовой будничный запах понедельничной Москвы показались Зотову непревзойденным великолепием. Хотя на нем были архаические, свистящие брезентовые штаны и вовсе не было шапки, он не ругался, не злобствовал и не сжимал кулаков при виде дефилирующих по улицам персонажей плакатов. Ему нравился этот новый город, расположившийся в старых, горбатых переулках, сочный, как невзрезанный арбуз.