Два долгих дня - страница 10
— Мне на двоих, товарищ военфельдшер: на себя и на Забелина…
— Некультурно, Симоненко, — замечает Тарабрин. — Ах, некультурно…
Симоненко не отвечает, глаза его устремлены на пузатую бутылку, из которой Тоня наливает спирт. Заглянув на дно кружки, Симоненко качает сокрушенно головой и отходит в сторону.
Брякают котелки. Симоненко разливает из ведра суп, делит сухари. Шиниязов садится в стороне и громко хлебает. Тарабрин и Симоненко пристраиваются тут же, на шинелях. А Селезнев свою порцию попросил оставить — он сейчас сидит на бережку неподалеку вместе с Тоней.
Небо совсем потемнело, только горизонт на западе неярко поблескивает. От реки тянет сыростью, остро пахнет подсыхающей травой. На переправе снова какое-то протяжное гудение.
Поужинав, солдаты сидят, прислушиваясь к далекому гулу. Симоненко часто затягивается цигаркой, прикрывая ее ладонями, рядом Тарабрин. Шиниязов опять дежурит у окопа. Чуть в стороне звякает осторожно ложкой Забелин.
В кустах сонно шарахнулась птица. Симоненко проводит рукой по траве и, сосредоточенно рассматривая свою ладонь, говорит хрипло:
— У нас тишина, а на переправе гудит. Готовятся…
— Готовятся, да… — неопределенно отвечает Тарабрин, мельком взглянув вокруг.
Тарабрин лежит на боку, глядит на темнеющие силуэты Селезнева и Тони и загадочно улыбается.
— Сержант наш, кажется, любовь крутит, — протягивает он с сожалением.
— Ну так что? Тоня девка хорошая.
— Да я не о том…
— А о чем?
— Ну, что ты, не понимаешь. — Тарабрин глядит в сторону, где маячит у окопа с винтовкой Шиниязов. — Тут, может, через час трахнет фриц, вот тебе и любовь.
— Может, и трахнет, — соглашается спокойно Симоненко.
— А бабам что? — вздыхает Тарабрин и качает головой. — Баба, она и есть баба. Ей бы только одно… Видишь, и война нипочем.
— Не скажи, — тянет задумчиво Симоненко, окидывая Тарабрина хитрым взглядом. — Ты ведь холостой, кажется?
— Холостой на счастье…
— Чего же так на баб. Или обманывали много?
— Ну нет, — обижается Тарабрин. — Ты меня очень низко ставишь. Я не разрешу, чтоб меня обманывали. Я человек с характером.
— Это хорошо, — с чувством одобряет Симоненко, — без характеру нашему брату нельзя.
Тарабрин энергично машет рукой:
— Что ты! Пропадешь без характеру. Я тебе расскажу про один случай, ты ахнешь, как все получилось…
— Что за случай?
— Года полтора назад или чуть поменьше, — Тарабрин таинственно усмехается, — познакомился, в общем, с одной… Платьице такое розовое и поясок бархатный. Натой звали…
От воспоминаний Тарабрин постепенно возбуждается, глаза его начинают блестеть. Хотя, кажется, ему немного стыдно рассказывать про себя, но он рассказывает и даже чуть бравирует своей опытностью.
— В Красном Селе, между прочим, жила, — продолжает он и поясняет: — Это от Ленинграда километров тридцать будет. Раза два в кино сходили… Все разговоры разные — про книжки, про природу. Никаких вольностей. Только вот случай помог. Однажды иду в Народном доме. В Ленинграде это вроде парка культуры. Вдруг розовое платьице. Забежал вперед: Ната. И рядом фраер… Модный такой и руку ее держит. То посмотрят, как колесо вертится, то к другой игре подойдут, полюбуются. Руки своей этот фраер от Наты не отпускает… Походил я за ними с полчасика, да и домой. Неудобно, думаю, увидит. А через два дня наше свидание состоялось. Как обычно, в кино пошли. Я тогда ничего не сказал, даже видом не намекнул. Проводил честь по чести. Только в следующее воскресенье пригласил ее в тот самый Народный дом. Ну, она пришла, ждет. А я на тот раз прихватил у нас с завода табельщицу Зойку, разбитная бабенка. Вечером мы вместе с ней жмем к тому месту у каруселей. Я под руку Зойку взял и башкой чуть не щеки ее касаюсь, нежность изображаю… Ната, как увидела, губки поджала, отвернулась. А я с Зойкой мимо, будто ее и не знаю… Так-то, не играй…
— Бывает, — вздыхает Симоненко и, скользнув по лицу Тарабрина, замечает неожиданно серьезно: — Только ты зря с ней прежде не поговорил.
— А чего говорить, и так ясно.
— Может, этот человек никакого отношения к ней не имеет. Может, родственник или еще там кто-нибудь. Надо бы узнать сперва.