Два долгих дня - страница 16
— В Москву, Тоня, не допускают, — сказал категорическим тоном Селезнев. — Так, прорвется один-другой. Заслон там воздушный поставлен. Все же Москва, это надо понимать…
Весь этот вчерашний разговор звучит в ушах Селезнева, он вспоминает, как проводил ее до половины пути, как вынула Тоня из санитарной сумки пачку «Беломора», как протянула ему руку, как шел обратно, овеянный незнакомой, непонятной радостью, и будто вокруг ничего не было — ни выстрелов, ни окопов, ни полыхания далеких ракет, а были только он и Тоня.
То было вчера. А сегодня?
Пристально смотрит Селезнев на изгиб луга у реки. Вон шагает вдали, чуть пригнувшись, цепочка солдат. Солдаты всходят на холм и скрываются за бугром. Двое из них несут на плечах ящики с противотанковыми бутылками.
— Танков ждут, ворчит позади Симоненко. — Догадались ли заминировать?
— Без нас с тобой, Симоненко, наверно, не сообразили, — отвечает Селезнев.
— Нет, правда, сержант, — бросается в объяснения Симоненко. — Мы же ничего не знаем. Вот лощина, а танк может обойти — и на нас. Орешки грецкие получатся…
Селезнев молчит. Он опускается в окоп, подходит к пулемету, смотрит на запасные диски, патроны. Взгляд его изучает взгорок справа, за которым должны находиться пэтээровцы. Тишина вокруг необычная — ни звука, ни выстрела. Солнце уже бьет им в глаза, и синева неба бледнеет под его лучами. Обрадовавшись наступившему дню, где-то рядом в траве стрекочет кузнечик. Этот звук после недавнего грохота бомб и воя моторов тоской отдается в сердце. Тарабрин и Забелин, насупившись, слушают стрекот кузнечика, и только контуженный Шиниязов равнодушен к этим звукам. Он сидит на бруствере, расставив широко ноги, и мнет сосредоточенно в узловатых, задубелых руках с пожелтевшими от табака пальцами комья земли. На длинном, заросшем седой щетиной лице его мелькает какое-то оживление. Узловатые руки мнут землю, а взгляд нет-нет да и скользнет по ржаному полю.
— Не богата кормилица, — говорит он ни к кому не обращаясь. — Делов много требует…
— Каких делов? — спрашивает громко Тарабрин. Спрашивает так, без интереса, лишь бы что-то сказать.
— У-у… — тянет Шиниязов, почесывая грязной рукой щетинистую щеку. — С утра до утра работай…
— Зато зиму с утра до утра спи, — кричит Тарабрин.
Шиниязов косит на него глазами и машет рукой. Он не настроен разговаривать с несерьезным человеком.
— С утра до утра — это только на войне, — не унимается Тарабрин.
Но Шиниязов будто его не слышит. Он снова мнет в пальцах землю, скользит оживившимся взглядом по ржаному полю и продолжает:
— Землица неважная… глины много. А народ живет справно, — говорит он с удовольствием сам себе. — Домок — пятистенка. Баньку каждый имеет…
Когда, отступая, проходили деревнями, никто на это не обратил внимание. А Шиниязов заметил.
— А у вас что? — кричит снова Тарабрин. — На всю деревню одна банька?
— Зачем одна, — крутит головой Шиниязов. — У нас большой бань есть, хороший бань, теплый. Вода сколько хочешь, пар сколько хочешь, шайка чистый…
Тарабрин удивленно смотрит на Шиниязова и, мгновенно сделав серьезное лицо, вдруг спрашивает уже другим тоном:
— Слушай, Шиниязыч, ты в Москве бывал?
— Далеко от нас, — качает головой Шиниязов.
— А в Ленинграде?
— Тоже шибко далеко.
— Ну, а в городских банях ты бывал?
— Когда ехал в Казань, в казарме ночь спал, потом в баню водили. Плохой очень бань, грязный, плохой. Наше село лучше есть бань…
Тарабрин громко смеется.
— Ты чего? — сердится Шиниязов. — Я правду говорил. Наш баня лучше.
— В вашем селе самая лучшая земля, самые хорошие бани, — снова, меняя тон, говорит Тарабрин. — А еще что?
— Еще? — с искренним чувством задумывается Шиниязов и тут же, сияя: — Кони еще очень харош…
Селезнев сидит по другую сторону окопа, он слушает и не слушает разговор солдат. Что если бы так все остановилось, замерло — и ушла бы в неведомую пропасть война. И не надо бы беспокоиться, ждать… Он сразу обрывает себя — нет, не может так все остановиться. Куда немец зашел! А он еще прет и прет. Нет, тут, видно, надолго, тут придется хлебнуть…
В уши назойливо ползет разговор солдат.