Двадцать три ступени вниз - страница 21
С некоторым запозданием Бурбоны-Анжу, инициаторы интервенции в Португалии, засвидетельствовали свою признательность династии Романовых после ее крушения. В 1917 году, когда Николай уже сидел под стражей в Тобольске, Альфонс XIII официально сообщил Временному правительству о своей готовности предоставить царской семье убежище в Испании.
ПО КОМ ЗВОНЯТ КОЛОКОЛА
Только что вылупившийся из яйца птенец-кукулюс первым долгом выбрасывает из гнезда сводных братьев и сестер, чтобы они не мешали ему пожирать все, что попадает в гнездо. В чужом гнезде кукулюс чувствует себя как дома.
Из старинного школьного учебника
Только четверо — или чуть поболее?
В креслах, придвинутых вплотную к письменному столу, в призрачном свете настольной лампы бароны казались Мирбаху «пришельцами из недавнего и далекого прошлого, которое, по-видимому, растаяло навсегда вместе с Петербургом».[1] Они такими пришельцами и были, только не из Петербурга вообще — великого и немеркнущего, каким он всегда был и вечно пребудет, — а из его действительно канувшей в прошлое прусско-аристократической элиты.
А была ли таковая? Георг Шредер отказывается видеть следы какого-нибудь иностранного засилья в России, тем более какого-нибудь «таинственного или злонамеренного немецкого влияния в русских верхах». Нет, этого не было.
Вообще-то, оговаривается Георг Шредер, немецкое проникновение в Россию в какой-то степени происходило, но оно было аккуратное, культурное, для русских полезное. Зерна более высокой культуры, пришедшей из Швабии и Бранденбурга, пали на бедную славянскую почву, обогатив и оплодотворив ее. За что и сегодня, чем браниться, сказали бы спасибо. Ездили, например, в Россию «немецкие офицеры и врачи, позднее предприниматели и техники».[2] Обменивались обе страны студентами и ремесленниками. «В 1913 году, — вспоминает г-н Шредер, — только в Москве проживали тридцать тысяч немцев. В том же году шесть тысяч русских студентов учились в высших учебных заведениях Германии». И все это были контакты народные, обмены в низах, чинно-благородно. Мешаться же в дела русских, лезть куда-то в их управление — ни-ни. Если что-нибудь в таком роде говорили или поныне говорят, это, по мнению другого западногерманского автора, Норберта Реша, одни фантазии. Почитайте, призывает господин Реш, мемуары хотя бы такой почтенной свидетельницы, как Татьяна Мельник-Боткина, «дочь погибшего в Екатеринбурге лейб-медика», — разве не постаралась и она, как и многие другие «белые авторы», опровергнуть миф о якобы влиявшем на внешнюю и внутреннюю политику царизма и на обстановку во дворце «предательском германофильстве»?
Названная дама и в самом деле уверяла: «Слух о германофильстве двора распространялся злыми языками. Оснований для него не было никаких. Все кричали: подумайте, она (царица) — немка, она окружила себя немцами, как Фредерике, Бенкендорф, Дрентельн, Грюнвальд… Никто не постарался проверить, немцы ли или германофилы граф Фредерике или граф Бенкендорф».[3] Предполагается, что мемуаристка это обстоятельство проверила. Что же показала проверка? «Бенкендорф, католик, к тому же говоривший плохо по-русски, действительно был прибалтийский немец». Но был он обер-гофмаршалом, то есть исполнял функцию, к политике отношения не имевшую; если бы он и пытался влиять, «результаты были бы самые благородные, так как он был человеком ума и благородства». Следующая рекомендация дана Грюнвальду: «Действительно, при первом взгляде на него можно было догадаться о его происхождении: полный, со снежнобелыми усами на грубом, красном лице, он в своей фуражке прусского образца ходил по Садовой прусским шагом… По-русски говорил непростительно плохо». Но: «по его посту это никого не могло смущать… К политике Грюнвальд имел еще меньше касательства, чем Бенкендорф; он заведовал конюшенной частью, дело свое знал в совершенстве, был строг и требователен, почему конюшни были при нем в большой исправности; сам же он появлялся во дворце только на парадных завтраках и обедах». Третьего деятеля, Дрентельна, лейб-докторова дочь обошла осторожным молчанием. Что касается четвертого, она решилась на легкое полупризнание: «Единственным, кто мог влиять на политику, был министр двора граф Фредерике». Однако — это ли не довод? — «для таких попыток он был уже слишком стар».