Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково. Вдали от Толедо. Прощай, Шанхай! - страница 17

стр.

Так вот, значит, сидели мы себе на травке, солдаты плескались во дворе под краном, звенели солдатские котелки, тихий багровый закат сулил покой.

— Все это глупость, — сказал ребе Шмуэль. — Глупость глупостей и верховная глупость. Зачем я здесь, спрашиваю я вас? Чтобы напутствовать вас и заботиться о ваших душах, чтоб, когда вы погибнете, смогли предстать чистыми перед Всевышним, вечная Ему слава. То же самое должны делать и мои коллеги — католики, адвентисты, протестанты, субботяне, православные и мусульмане — во имя чести императора и во славу своего Бога. И где же здесь смысл, спрашиваю я вас? Если я знаю, что по ту сторону фронтовой линии есть такой же мой коллега раввин, который напутствует наших парней — кто мне сейчас скажет — наших или ненаших? Ведь теперь они воюют с вами, убивают вас во имя своего императора и Яхве, вечная Ему слава. И когда окончится это война, когда плуги вспашут землю Европы и на полях забелеют ваши кости вперемешку с останками ненаших, никто уже не будет знать, кто за какого Бога и какого императора лег в эту землю. Говорят, что на сей день дорогое наше отечество Австро-Венгрия уже потеряло убитыми в этой войне полтора миллиона человек. Это полтора миллиона парней, которые никогда не вернутся домой, полтора миллиона матерей, которые не дождутся своих сыновей у ворот, и полтора миллиона невест, которым не суждено лечь под них, зачать в счастье и рожать в добре и мире. Так вот, спрашиваю я вас, разве не видит Всемогущий всего этого? Он дремлет или ковыряет в носу? Или просто впал в старческий маразм и радуется, что люди гибнут во имя Его? Не знаю, братья мои, не могу вам ответить. Во всяком случае, думаю, что если бы у Господа были окна, все стекла Ему давно бы высадили!

Раввин захлопнул раскрытый молитвенник и добавил:

— На этом субботнее прочтение Хумаша, главы Пятикнижия, окончено. Амен и шабат шалом всем вам!

Честное слово, мне показалось, что глаза у него были на мокром месте, никогда раньше в синагоге в Колодяче он не произносил таких проникновенных проповедей.

8

Итак, шли дни за днями, и мы старательно, под зорким взглядом фельдфебеля Цукерла и мудрым руководством поручика Альфреда Шауэра, который редко казал к нам нос, готовились к тому великому часу, когда нас отправят на передовую и мы с мощным «ура!» вонзим штыки в грудь подлого врага, а те из нас, кто не сложит голову, принесут признательному отечеству победу на острие своих штыков и т. д. и т. п.

Но, так же как и везде, любая казарма — это две казармы, и одна совсем не похожа на другую. В первой мы чеканили шаг под солдафонские команды, заступали в караул, чистили шомполами стволы ружей, штопали разошедшиеся по швам от бессмысленных приседаний солдатские галифе; там выжигали вшей в вошебойке и раздавали жирный безвкусный гуляш из солдатских котлов. Вторая казарма была царством нежности — там писали или читали письма, показывали фотографии любимой девушки или мамы, мечтали с широко открытыми глазами, глядя в потолок, — о доме, о коровах или о братишке, но больше всего (мне стыдно признаться в этом, когда речь идет о таком боевом подразделении, как наше), больше всего мечтали о конце войны, которая для нас все еще не началась.

Верховной точкой этого царства нежности, его апофеозом, или лучше сказать, престолом, был сортир — длинный белёный известью барак в углу казарменной территории. Высоко над дырками в деревянном настиле располагались небольшие окошки — вроде отдушин — и через них, если ступить на поперечную балку, можно было выглянуть на улицу. А там, на противоположном тротуаре за территорией казармы, собирались матери и невесты, выкрикивавшие разные новости: «Тебе передавал привет Йожка, просил, чтоб ты ему написал!», «Скажи, что Тебе передать!» и все в этом роде — на первый взгляд, незначительные, но такие милые солдатскому сердцу вести. Если смотреть на эти оконца со стороны тротуара, то можно было увидеть растроганные, а порой и заплаканные солдатские лица, глаза, исполненные любви или тревоги, губы, посылающие беззвучные поцелуи стоящим внизу, и прочие трогающие сердце портреты в квадратных оконных рамах. Но если смотреть изнутри, из сортира, то увидишь совсем другую истину в виде целой шеренги голых солдатских задниц со спущенными штанами. Это была, так сказать, боевая готовность на тот случай, если бдительный фельдфебель Цукерл заглянет в сортир. На этот случай (и для предотвращения внезапной вражеской атаки с тыла) мы оставляли дежурного у двери. Стоило ему крикнуть «Цукерл!», и через секунду все мы уже мирно сидели на корточках, как и полагалось дисциплинированной во всех отношениях боевой единице. Фельдфебель заглядывал внутрь, обжигал всю шеренгу взглядом и неизменно произносил: