Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково. Вдали от Толедо. Прощай, Шанхай! - страница 32

стр.

— Что значит «белая»?

— Ну, это… белое, как лебедь.

— А что такое «лебедь»?

— Такая птица, с длинной изогнутой шеей.

— А «изогнутая» — это как?

Раввин согнул руку в локте:

— Вот пощупай и поймешь.

Слепой Йоселе внимательно ощупал согнутую руку и благодарно сказал:

— Спасибо, ребе, теперь я знаю, что такое молоко.

Точно так же и ты, дорогой мой и терпеливый читатель, не заблуждайся ни по поводу моей согнутой руки, которой я пишу эти строки, ни по поводу моих робких попыток объяснить тебе суть происходящего — не питай иллюзий, что ты, подобно слепому Йоселе, сможешь понять, что такое молоко или что такое моя новая родина СССР. Ведь я тоже так никогда и не узнал, было ли похоже то, что происходило в Колодяче под Дрогобычем на то, что случалось, скажем, в Тамбове или Новосибирске, и одинаково ли воспринимали понятие «советское» и там, и там или в юртах где-нибудь в пустыне Каракумы. Поэтому я до сих пор злюсь, когда какой-нибудь заезжий журналистишка, заскочив на три дня в Москву, затем с апломбом знатока объясняет в своих писаниях — в зависимости от своих политических пристрастий — невежественному слепому миру, что такое молоко, не давая себе отчета в том, что лишь ощупал согнутый локоть Москвы, и что добро может казаться обманом и ложью, а якобы явное зло, от которого мы спешим отмежеваться, — непонятым и неоцененным добром. Особенно если вспомнить, насколько же широка эта моя новоприобретенная страна — настолько, что из некоторых мест сподручней смотаться за мясом в Японию, чем съездить в ближайший советский город, ведь именно с тех далеких сибирских земель долетел до нашего Колодяча слух об истории с гражданином, который спросил в местном советском мясном магазине: «Можете мне взвесить полкило мяса?», на что ему вежливо ответили: «Конечно. Приносите — взвесим».

Поэтому по вышеупомянутой причине не жди от меня, читатель, головокружительных обобщений — с одной стороны, из-за моей полной непригодности к рассуждениям подобного рода (помнишь, и наш раввин когда-то назвал меня туповатым), а с другой, потому что я не понимал тогда многого, да и сейчас, в преклонном возрасте, продолжаю ломать над ним голову. Не жди также, что я, следуя моде, наброшусь с обвинениями на эту мою третью Родину, ведь, как ты, наверно, заметил, даже если я невольно позволил себе острое словцо или критику по адресу первых двух (за что дико извиняюсь!), я все же не дерзнул ни обругать их, ни высказаться непочтительно. Но и не думай, что я в качестве советского гражданина и, следовательно, бойца авангарда прогрессивного человечества вдруг так изменился, что меня просто не узнать. Не уподобляйся дураку Менделю, который, встретив однажды незнакомого мужчину на улице, бросился к нему со словами:

— Как же ты изменился, Мойше, сбрил бороду и усы!

— Да я не Мойше, — ответил ему прохожий, — я Аарон.

— Надо же! И имя сменил!

Свое имя я не менял, но по русскому образцу теперь меня величали Исаак Якобович Блюменфельд — и честное слово, этот факт совершенно меня не изменил.

В целом же в нашей жизни наступили существенные перемены. Иными словами, переход от австро-венгерского к польскому владычеству произошел мягче и глаже, без особых потрясений. Просто Давид Лейбович снял со стены своего кафе портрет Франца-Иосифа и чуть позже, когда ситуация прояснилась, повесил на его место портрет Пилсудского, а пан Войтек из пристава стал мэром. Для пущей образности, можно сказать, что мой отец Якоб Блюменфельд вонзил свою иглу в лапсердак как гражданин Австро-Венгрии, а вытянул ее с другой стороны материала уже как подданный Польши. Да, тогда имели место легкие сотрясения в виде убийства президента Нарутовича или, скажем, восстания в Кракове, но их мы перенесли, так сказать, на ногах, забыв о них как о весеннем насморке. А вот теперь ситуация менялась радикально, можно даже сказать — революционно, иначе вся эта стрельба в октябре семнадцатого не имела бы смысла, и Ленин мог бы спокойно ехать первым классом поезда Берлин-Петербург, а не передвигаться, как утверждают, в опечатанном товарном вагоне, а затем спокойно воспользоваться извозчиком, а не карабкаться на броневик. Примером подобных радикальных — или если тебе так больше по вкусу — революционных изменений может служить снятие вывески «Мод паризьен». Парижская мода показалась новому начальству, прибывшему то ли из глубинки новой Родины, то ли из польских тюрем, слишком упадочной и несоответствующей рабоче-крестьянским модным тенденциям, и мы — отец и я — стали простыми тружениками пошивочной артели № 6 Укрглавгорпромтреста (не удивляйтесь столь труднопроизносимой аббревиатуре — не уверен, что это звучало именно так или что-то в этом роде, но это детские игрушки в сравнении с некоторыми куда более сложными и революционными сплавами из 9 или даже 23 слогов, после произнесения которых приходилось полчаса распутывать язык, завязавшийся морскими узлами). Кстати, необъяснимо, но факт, что подобное советское сокращение подчас было длинней составляющих его слов — феномен, заслуживающий внимания Ленинградского института по исследованию паранормальных явлений. Подобный феномен наблюдал и Шимон Финкельштейн, утверждавший, что видел змею длиной метр двадцать от головы до хвоста и двух метров от хвоста до головы. В ответ на возражения, что подобное невозможно, Шимон ответил: «а как, по-вашему, возможно, чтоб с понедельника до среды было два дня, а со среды до понедельника — пять дней?»