Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково. Вдали от Толедо. Прощай, Шанхай! - страница 36
Горели шабатные свечи, и мы, сидя за столом, наслаждались субботним миром, который Божьим благословением простирался над советским Колодячем. Где-то вдали граммофон заливал окрестности звуками песни о трех танкистах, трех друзьях веселых, экипаже машины боевой. В те годы это была очень популярная песня, потому что дела с японцами на Дальнем Востоке обстояли не лучшим образом, а в песне рассказывалось о том, как самураи пересекли границу у реки и как мы показали им кузькину мать. Кстати, это — важная нить моего рассказа, и я еще вернусь к ней, когда моя советская родина призовет меня под знамена и отправит на священную битву с вышеупомянутыми японскими самураями.
Справа от меня, как всегда, сидел мой милый дядюшка Хаймле, перед выходом на пенсию доживавший свои последние трудовые годы в качестве начальника коммунально-бытового отдела по контролю за чистотой. В его ведении находилась единственная телега на конской тяге, вывозившая местечковый мусор, и прилагавшейся к ней кучер и по совместительству — главный мусорщик, слегка ненормальный альбинос Аврам Моргенрот. Дядя Хаймле сказал:
— Новый анекдот: спросили банкира Наума Зисмана, почему он больше не играет в покер с графом Галицким, на что тот ответил: «А вы играли бы в карты с прописным мошенником?» «Никогда!» — ответили ему. «Вот, и граф Галицкий тоже не желает!»
Все засмеялись, хоть анекдот был далеко не нов, но ничто не в силах помешать еврею посмеяться. Не улыбнулся только наш бывший ребе — он сидел задумчивый и чем-то расстроенный, витая мыслями далеко от нас. А дядя Хаймле повел свою речь дальше:
— Я рассказал это так, между прочим. Шмуэль, сейчас ведь шабат, да?
Бывший раввин чуть вздрогнул, вернувшись мыслями туда, где им полагалось быть.
— Конечно. А в чем дело? А… Кажется, я знаю, что ты имеешь в виду. Скажите мне, кому я могу передать ключи.
— Какие ключи? — спросила моя мама.
— Ключи от синагоги, — сердито объяснил дядя Хаймле. — Он закрыл ее на ключ, а вдобавок повесил амбарный замок!
— Там внутри есть серебряные вещи, — попытался оправдаться бен Давид.
— Не о серебряных вещах сейчас речь, а о золотых твоих устах, Шмуэль, — кротко вмешался в беседу мой отец. Явно, они уже не раз обсуждали эту тему, и сейчас мы стали свидетелями заговора, направленного на возвращение блудного раввина в лоно Яхве. — Мы желали бы здесь и сейчас услышать, кто завтра прочтет молитву в Бейт-а-Мидраше?
Бывший раввин долго молчал, затем бросил смущенный взгляд в сторону товарища Эстер Кац и, наконец, тихо, но твердо произнес:
— Во всяком случае, не я. Пусть читает, кто хочет. Не могу я быть вашим раввином, это нечестно!
— Так, так… — желчно парировал дядя Хаймле, — а председателем клуба атеистов — можешь? Это — честно, да? Что тебе стоит по совместительству, как это говорится по-советски, выполнять и обязанности раввина? Что тебе мешает, я тебя спрашиваю?
— У меня есть моральные соображения, найдите себе кого-нибудь другого, — упорствовал Шмуэль бен Давид.
— И кто поведет наше племя через пустыню? — мрачно спросил дядя Хаймле, и от его слов повеяло пустынным ветром хамсином, и на зубах у нас заскрипели песчинки.
— Нашим людям не нужен «кто-нибудь другой», им нужен ты, ребе Шмуэль, — сказал отец — именно ты, и никто другой, если ты понимаешь, о чем речь!
Несомненно, бен Давид понимал, ведь с ним говорили на идише, но лишь тихо выругался в ответ по-русски. Правда, тут же, как заблудшая овца, вновь вернувшаяся в кошару, перешел на родной язык:
— Да что вы все на меня набросились? А ты, Хаим, с каких пор стал таким хасидом, ты когда в последний раз заходил в синагогу? В день собственного обрезания? Пустыня! Ты посмотри на этого антисоветского Моисея! Веди их ты через пустыню, давай, заставь расступиться волны Красного моря!
— Не говори глупости, — спокойно одернула его Эстер Кац. Но бывший раввин уже разошелся вовсю:
— Да, да, Хаймле, иди ты! А у меня нет лишнего времени, чтобы терять его ради кучки набожных идиотов!
Эстер Кац предостерегающе положила ладонь на его руку:
— Так нельзя говорить!
Я молчал, потому что, честно говоря, был не из тех, кто получает колики, если не посетит в субботу синагогу. Но неожиданно в эту битву, которую я сравнил бы с теософским спором между саддукеями и талмудистами-книжниками, вмешался мой сын Иешуа. Он явно уже считал себя достойным вмешиваться в столь судьбоносный для колодячского еврейства диспут как человек, летавший на советском планере. Он сказал: