Две повести о любви - страница 32

стр.


Перемирие между Францией и Германией[26] сделало актуальным вопрос о репатриации. После того как вермахт разгромил французские позиции, страна была поделена на две части. Лагеря находились на юге, в свободной зоне, которая вовсе не была такой уж свободной. Однажды нас построили, и тут появились немецкие офицеры, которые призвали нас вернуться на родину. Вам нечего бояться, говорили они, вы же теперь «остмаркеры»[27], вы не нарушали немецкие законы, рейху нужен каждый «фольксгеноссе»![28] Правда, дома вам придется переучиваться. Что это значит, они нам не сказали. Ну так как, кто готов? В Ле-Верне, где я тогда был, вызвался только один. Все остальные сказали, нет, мы остаемся.

Потом партия поменяла свои взгляды. Может, в связи с германо-советским пактом она надеялась, что нацисты не тронут коммунистов. Во всяком случае, снаружи пришло указание спасать кадры: во Франции все погибнут, нет никаких перспектив. Нужно настраиваться на то, что рано или поздно все равно придется возвращаться на родину. Это было не лишено смысла. Чешские и югославские интербригадовцы, сражавшиеся в Испании, еще раньше изъявили согласие нести трудовую повинность[29] и сотнями уехали в Германию. И в самом деле нашли работу. Нам это было известно, поскольку мы получали от них письма. Они писали нам, что работают на том или ином заводе и что в Германии им лучше, чем в этих поганых французских лагерях.

Через две недели я снова навестила сестру, чтобы помочь ей с малышом. И тут Руди рассказал мне, что собирается вернуться в Австрию, причем с Маргой и малюткой Эди. Представляете себе! Ну зятек! Сначала он бежал из Австрии, где оказывал сопротивление нацистам. Потом боролся с фашистами в Испании. И теперь этот человек надумал добровольно сдаться немцам. Я думала, меня удар хватит.

Ты с ума сошел! Непременно хочешь сдохнуть! Уж коль на то пошло, поезжай тайком, замаскировавшись под иностранного рабочего, с фальшивыми документами. Но только не официально!

Мы ругались так, что клочья летели. Я ему кричу: как тебе только такое в голову могло прийти — тащить с собой жену и новорожденного ребенка! Ты хочешь, чтобы они всех вас укокошили? А он, в полной ярости: Маргарита, ты можешь выбирать: или твоя сестра, или я. Прекрасно, говорю, я прямо сейчас забираю сестру. Но она, конечно, выбрала его. Была влюблена в него, как кошка. Он был отцом ее ребенка. Я была готова удавить его. Удавить или поцеловать. Останься, пожалуйста, вот как мне надо было сказать.


Оставаться дольше было бессмысленно. Поэтому мы приучали себя к мысли о возвращении домой. Впрочем, партия выдвинула следующий лозунг: тот, кто подпадает под «Нюрнбергские законы о гражданстве и расе»[30], не должен ехать. Но один из наших, который был наполовину евреем и кого касались эти законы, все же подал прошение. Партийный деятель, не буду называть его фамилию, поскольку его уже нет в живых, а о мертвых плохо не говорят. Так или иначе, мы его из членов исключили, потому что он не подчинился решению партии. Итак, ни один из тех, кого затрагивают «нюрнбергские законы» и кому нацисты будут мстить, не должен ехать. У нас, например, был один интербригадовец, который был замешан в перестрелке с ними в Верхней Австрии, в районе Хаусрук, там даже было несколько убитых. Он тоже не записался. Так это было. Каждый должен был решить для себя, остается он во Франции или изъявляет желание быть отправленным назад. Но однозначного приказа не было. Каждому был предоставлен выбор — ехать домой или нет. Причем, я еще раз подчеркиваю, подавляющее большинство решило ехать. Не все. А те, кто сказал: да, я еду, написали потом в Германскую комиссию по перемирию в Тулузе и подали прошение о репатриации в Германию. Каждый за себя. Да или нет. Но некоторые не написали.

Я до сих пор не могу понять, почему он поехал назад в Германию. Просто в голове не укладывается. Конечно, он не один был такой, многие записались, был, например, некий Ганс. Красавчик огромного роста, метр девяносто, что-то в этом роде. Он хотел затащить меня в загс, а оттуда прямиком дальше, в Германию. Я сказала: без меня. Хоть свяжите меня, все равно не поеду. В итоге я, конечно, тоже вернулась, но в Испанию, добровольно поехала в страну с диктаторским режимом. Я тоже вернулась со своим сыном. Я себе сказала, если они захотят меня расстрелять — пусть расстреливают. Но моего сыночка они не получат, Хулиано уж как-нибудь пробьется. Черт с ними, пусть они меня расстреливают, эти фашисты. Меня не расстреляли лишь потому, что я была осуждена только в сорок пятом. Германия тогда была уже побеждена, и Франко дрейфил перед союзниками. Тем не менее суд хотел дать мне вышку. Я специально делаю акцент на том, что тоже поехала добровольно, но в Германию меня даже на аркане никто б не затащил. Ну ладно тот, кому фашисты ничего вменить не могут, куда ни шло. Но такой, как Руди, с его красным прошлым, кого преследовали, объявляли в розыск, кто бежал из Вены… Нет, нет и еще раз нет. Не знаю, известно ли об этом его сыну, я, во всяком случае, ни словечка ему ни проронила. Я была твердо убеждена, что он спятил.