Двенадцатая интернациональная - страница 37
Мне стало стыдно за свою бестактность, и я молчал.
— Во время последнего отступления дядя, брат моей матери, казачий офицер, заехал с ординарцем к нам. Мой покойный отец был из обрусевших немецких колонистов — фамилия моя Гримм, а мать — кубанская казачка. Переночевал дядя на кровати отца, а утром оделся, напился чаю и говорит: «Прощай, сестра. А ты, Петр, собирайся со мной. Настал смертный час России, ей теперь и юноши нужны». Дали мне запаленного коня, бурку, шашку и карабин. Мать, плача, благословила меня образком, и я, как ты выражаешься, «идейно» заделался белогвардейцем. Воевать мне, впрочем, не пришлось: до Новороссийска мы драпали, не оглядываясь, без арьергардных боев. Но во время драпа дядька усиленно тренировал меня и в стрельбе, и в рубке. Возможно, теперь пригодится. Вот какие дела. И все ж я тоже не собираюсь к Каноссу…
— И меня из Новороссийска вывезли. На госпитальном транспорте «Херсон». Отчим устроился на него санитаром и меня записал санитаром, фактически я был на побегушках, помои по трапам таскал.
Сбоку к Пьеру подошел бледный, как после болезни, большеголовый человечек в очках и что-то зашептал ему на ухо.
— Сейчас, сейчас сходим, Володя. Опять мои уленшпигели расшумелись, — пояснил Пьер. — Ты пока познакомься с еще одним будущим соратником.
В будущем соратнике не было ничего от васнецовского богатыря. Он вяло протянул мне холодную руку и так невнятно произнес свою фамилию, что я не столько расслышал, сколько догадался.
— Лившиц? Послушайте, где же вы пропадали? Вас на вокзале в Париже целый час какая-то девушка разыскивала…
— Моя сестра. Она учится в Париже, а я в Брюсселе. Почти три года не виделись: когда каникулы, я работаю.
— Она вас так звала. Неужели вы не слышали?
— Слышал. Но нам запретили с кем-нибудь в Париже общаться, даже писать. Ей, наверное, кто-то из друзей телеграфировал.
— Так где ж вы все-таки были?
— Спрятался.
— Это уж чересчур.
— Чересчур или не чересчур, а дисциплина есть дисциплина, и всем нам, а больше всего интеллигентам, необходимо себя к ней приучать, готовиться к повиновению без рассуждений. Иначе какие же из нас будут солдаты?
Маленький Лившиц обладал неожиданным баском, и оттого слова его звучали еще внушительнее. Я полагал, что, и повинуясь, следует рассуждать, но не возражал.
Долина, по которой шел поезд, все сужалась, а Рона становилась шире и текла теперь ближе к железной дороге. Справа, далеко на горе, уже виднелась старая часть Лиона.
— Подъезжаем, — констатировал Лившиц. — Тревожно все же. Уж очень кричат эти антверпенские в следующем вагоне. Еще в Брюсселе они принялись пробовать французские вина, а во Фландрии обычно употребляют пиво. Вот они и поют. Как бы полиция не заинтересовалась.
— У нас еще хуже: двое отстало.
— Знаю. Это для всех одинаково плохо. Если что, займутся вообще иностранцами.
Наш неторопливый состав простоял в Лионе двадцать минут, но ничего страшного не произошло. Услужливый Лягутт раздобыл для меня в лионском табачном киоске пять пачек «Кэмел», и я, понимая, что скоро с ними придется распрощаться, с удвоенным наслаждением покуривал у окна.
Благополучно миновав опасный Лион, мы с Лившицем незаметно для себя повеселели. Солнце уже обогнало нас и светило со стороны паровоза. Сжимаемая горами Рона протекала совсем близко. Ей часто приходилось огибать их крутые уступы, железнодорожное полотно следовало ее извивам, и тогда мы могли видеть весь наш состав от паровоза до последнего вагона и головы пассажиров в окнах.
— Красивые места, — вздохнул Володя Лившиц.
Я никогда не любил горных видов; они слишком напоминают изображающие их цветные открытки, но сейчас спорить на эту тему не стоило. К нам подошел Пьер, охотно взял у меня сигарету и посоветовал Лившицу отдохнуть.
— Кто его знает, удастся ли поспать ночью, а что, если сразу шагать придется…
С противоположного конца вагона приближался Чебан, лицо его сохраняло прежнее великопостное выражение. Разглядывая едущих, он забавно вытягивал длинную жилистую шею и был похож на встревоженную индюшку. Поравнявшись с нами, он страдальчески улыбнулся Пьеру. Я сострил, что наш «респонсабль» волнуется, как институтская классная дама, у которой две воспитанницы сбежали с гусарами.