Дьявольские повести - страница 23
вокруг магнетического и опасного для их репутации графа Равила де Равилеса.
— Какое имя!
— Провиденциальное,[50] сударыня.
Граф Равила де Равилес, который, замечу в скобках, всегда повиновался повелительному зову, заложенному в его имени, был законченным воплощением соблазнителя, каким тот предстает в истории и в романах, и маркиза Ги де Рюи, старая ворчунья с холодными и острыми голубыми глазами, хотя остротой они уступали ее уму, а холодностью — сердцу, сама соглашалась, что если в дни, когда вопрос о женщинах утрачивает былое значение, на свете и есть человек, напоминающий Дон-Жуана, то это, безусловно, граф Равила. К сожалению, это был Дон-Жуан уже в пятом действии. Такой сильный ум, как принц де Линь,[51] никак не мог взять в толк, что и Алкивиаду[52] в свой срок стукнуло бы пятьдесят. В этом смысле граф Равила также был продолжателем Алкивиада. Как д'Орсе, денди, изваянный в микеланджеловской бронзе и оставшийся красивым до своего последнего часа, Равила отличался особой красотой, присущей племени донжуанов, таинственной расе, продолжающей себя не от отца к сыну, как прочие люди, а возникающей там и сям на определенной дистанции в различных семействах рода человеческого.
Это была настоящая красота, дерзкая, веселая, властная, короче, донжуанская — это слово объясняет все и избавляет от дальнейших описаний, и ее — уж не заключил ли граф договор с дьяволом? — он сохранял всегда. Однако Бог постепенно брал свое; тигриные когти жизни начали бороздить аполлоновский лоб графа, украшенный розами стольких поцелуев, и на его дерзостных широких висках засеребрилась первая седина, предвещающая скорое вторжение варваров и падение империи. Впрочем, он носил свои седины с бесстрастием гордыни, усугубленной сознанием своей силы, но женщины, любившие его, иногда поглядывали на них не без грусти. Как знать, быть может, эти седины предвозвещали их собственный час? Увы, для них, как и для графа, это был час страшного ужина с командором, после которого остается одно — ад, сначала ад стариковства, потом настоящий. Вот, вероятно, почему, прежде чем разделить с графом последнюю горькую трапезу, дамы решили сами дать ему ужин, и ужин этот оказался шедевром.
Да, шедевром вкуса, утонченности, патрицианской роскоши, изысканности, одухотворенности. Это был самый очаровательный, восхитительный, лакомый, пьянящий и, главное, оригинальный из ужинов. Подумайте только — оригинальный! Обычно устраивать ужины побуждают радость или жажда развлечений, здесь же их заменили воспоминания, сожаления, почти отчаяние, отчаяние в вечернем туалете, спрятанное под улыбками или смехом и жаждавшее празднества, последнего безрассудства, бегства в вернувшуюся на час молодость, опьянение, наконец, перед тем как все это уйдет навсегда.
Амфитрионки[53] этого неслыханного, ужина, столь мало считавшиеся с трусливыми правилами общества, к которому они принадлежали, несомненно испытали на нем нечто вроде того, что чувствовал Сарданапал[54] на костре, куда свалил своих жен, рабов, коней, драгоценности, сокровища, чтобы все они погибли вместе ним. Устроительницы пиршества тоже принесли на этот всесожжигающий ужин изобилие своей жизни. Они принесли туда красоту, ум, выдумку, украшения, могущество, чтобы разом швырнуть их в огонь величественного пожара.
Мужчина, перед которым так облеклись и украсились этим последним пламенем, значил в их глазах больше, чем вся Азия в глазах Сарданапала. Они кокетничали ради него так, как женщины никогда не кокетничали ни перед одним мужчиной ни в одном переполненном остями салоне, и кокетство их подогревалось той ревностью, которую принято скрывать в свете и не нужно было скрывать им, потому что все они знали: этот мужчина был близок с каждой из них, а общий позор — уже не позор. Они как бы состязались, кто из них начертает самую наглядную эпитафию себе в его сердце.
Граф в тот вечер весь был сытое, властное, небрежное, разборчивое сладострастие — точь-в-точь исповедник монахинь или султан. Восседая как король, как хозяин в середине стола напротив графини де Шифревас в ее цвета персика… или персей будуаре (никто так и не сумел точно определить его цвет), граф Равила окидывал адски-голубыми глазами, которые столько бедных созданий принимало за небесно-голубые, сверкающее кольцо из двенадцати гениально одетых дам, являвших а столом, расцвеченным зажженными свечами, туалетами и хрусталем, всю гамму колорита от алой раскрывшейся розы до приглушенного золота душистой виноградной кисти — словом, все оттенки зрелости.