Дюк Эллингтон Бридж - страница 9
, картонную тару. Дрянная и вонючая, конечно, работенка. Но Володя оставался бодр, насколько возможно: какие два года! Окружающие шутят, они просто не знают, на что он способен! Но бодриться удавалось не всегда…
Что описывать адскую тоску затерянного в джунглях города Большого Яблока абсолютно одинокого, нищего и неважно говорящего по-английски — впрочем, в Нью-Йорке, казалось на первых порах, все так говорят — эмигранта. Как позже рассказывал мне сам Теркин, тоска была такова, что он в борьбе с клопами не мог заснуть и шатался по ночам по улицам Бронкса, где дважды подвергался на темной улице гомосексуальным приставаниям. А однажды худая, светло-черная в свете тусклого фонаря, женщина с испитым лицом догнала его, встала лицом к лицу и уверенно сказала you want a good fuck. И попросила пятнадцать долларов. Видя его растерянность, цепко и пребольно прихватила за яйца. Володя сказал с испугом, что денег у него нет, что было правдой, у него была лишь пятерка. Но потом с сожалением вспоминал это приключение. Приличные же девушки на него и в Ленинграде не смотрели.
Вообще эту полосу жизни он редко вспоминал, лишь невольно проговаривался изредка. Скажем, однажды, поймав сам себя на каком-то некорректном высказывании в адрес черных, что-то в том духе, что негров после гражданской войны и отмены рабства было так же трудно заставить работать, как бывших русских крепостных после несчастья. Они ничего не желают делать уже в четвертом, считайте, поколении, предпочитая сидеть на шее правительства. Но оборвался и виновато сказал:
— Если бы вы пожили в Бронксе бесправным эмигрантом, тоже стали бы невольным чуточку расистом.
А потом, подумав, добавил:
— Впрочем, черные здесь и сами порядочные… ксенофобы.
10
Итак, за океаном евреем Володя Теркин пробыл недолго.
В Америке он был русским. Он был бы русским, даже если бы был советский грузин, молдаванин или таджик. И его немало удивляло, как евреи здесь жмутся друг к другу: в СССР все было перемешано, а собственно еврейские кружки были большой диковиной.
Мало-помалу Володя влился в нью-йоркское русское эмигрантское комьюнити, посиживал в Самоваре, пил дешевую принесенную с собой и разливавшуюся из-под полы водку Поповъ, причем хватало и на борщ, и на пельмени. С удивлением и нежданной радостью встретил нескольких знакомых по университету и обнаружил в себе нерастраченные резервы общительности. Он с одинаковым удовольствием болтал со всеми, с кем вряд ли оказался бы за одним столом в Ленинграде: с одними он не стал бы и здороваться, до других на родине ему было не дотянуться. Как-то он оказался соседом по трапезе знаменитого товстоноговского актера, и тот доверительно посоветовался с Володей, где бы здесь купить недорогую электронику, все говорят — у Тенгиза, а где этот Тенгиз, вы не знаете? Позже он видел его еще раз: тот, как ребенок, радовался приобретенной телекамере и снимал у стойки буфетчицу — тоже бывшую советскую киноактрису.
Здесь, за океаном, русские легко заводили знакомства. В воздухе, казалось, были растворены, как называли это американцы, релаксант и толерантность, и Володе нравилось среди этих доброжелательных людей, какими они никогда не были бы на родине. Но скоро ему стало ясно, что под показной всеобщей оживленностью — страх, смертельный страх одиночества. А ведь эмигрантское одиночество — самое одинокое, если позволительна такая тавтология, самое острое, настоянное и горькое. Много горше, чем привычное одиночество с самим собой всякого хоть дурного, хоть хорошего человека хоть на старом, хоть на новом белом свете…
Вскоре выяснилось, что здешние университеты для Володи неприступны. Чтобы подтвердить его диплом ленинградского исторического факультета, требовалось приложить много больше усилий, чем предполагалось, и тактика штурма не годилась. Даже он, куда более дисциплинированный и собранный, чем многие его советские соотечественники, был поначалу напуган трудностями, которые то и дело нежданно вырастали перед эмигрантом. Причем трудности самые разнообразные: бюрократические, материальные, психологические и, конечно, прежде всего, языковые. Оказалось, его английского для университетских собеседований совершенно недостаточно. И самое главное — он заново должен освоить всю историческую терминологию, потому что никогда не читал американских статей и не держал в руках ни одной американской исторической монографии. Не раз подступал гадкий страх: все, конец, ничего не получится, ему уже двадцать четыре, и всё, чему он успел научиться, коту под хвост, всё надо начинать сначала. Подчас подступало чувство нерадивого ученика перед экзаменом, который он наверняка и на этот раз провалит. И его медленно затягивало самоощущение неудачника, looser