Ecce homo[рассказы] - страница 37

стр.

*****

Только я обездвижен путами, лежу будто золотая кефаль на бесконечнолиньевои ладони рыбака–рогоносца (а рядом расхаживает на четвереньках то самое, непоседливое и зловонное, что толкало к боярскому чубодранию его супругу) — вот тут–то и начинает зудеть в паху. Чтоб только почесаться — жизнь отдашь! У палача не попросишь. И никто не подойдёт к тебе да пальчиком почти совсем без коготка — пальчиком, таким, что прогибается, если опереться на него, — не ублажит Толичку. Такое бывает, когда сидишь у тихой заводи в бывших ленных владениях пикадора-Монморанси да глядишь, как бьётся средь отцветших лилий махаон: пять–шесть ударов безнадёжно намокших крыльев — отдохнёт и снова расходится восьмёркой мелкая рябь. А ты, замеревши на расстоянии вытянутой руки, преодолеваешь свой богоборческий рефлекс божественным любопытством зоолога.

Или когда средь куч пастбищенского навоза, аккуратно разложенного четвероногим астрономом в подражание звёздной повозке, грациозно расхаживает гнедой страдалец, к чьей бархатной коже присосался слепень с хребтом, обёрнутым клочком знамени пророка — прямо у шеи! Туда вроде бы и можно достать копытом — да лень бороться с послеполуденным солнцем. И презрительно поиграв мускулами (как Гектор–ковбой — желваком скулы) да вяло осенив зад чёрным хвостом, конь предпочитает муку движению. Подойди–ка сюда! Я толкну тебя — стоит только покатиться по земле, издевательски вскинуть бабки к небесам завидущим — и боль пройдёт. И долго будет потом сиять изумрудным оком слепень в разможжёной навозной гильзе.

Но всё недвижимо. И смеются, позёвывая, да крестят редкозубые рты кнутобойцы–элойхимы; и гладят щепотью свои сенсеевы бороды; и дают футбольного «пенделя» домашнему херуву, восклицая: «Не больно ему, бездушному!»

Николь протянула руку, запустила её в сумку и вытащила оттуда нож. Распоротый «Freitag» всхлипнул и упал за линию горизонта. Рукоятка ножа была рыжей. Лезвие его — таким орудовал безумный афганец на учебном плацу, открывая секреты «Системы», — цвета люстры.

— «Цвета редиски», — поправила меня Николь и проткнула ножом зверька.

Насквозь.

Память, заткни свою пасть! Не смотрю! Не двигаюсь! Нет ни ножа, ни его взмаха! Прячься, мысль, под корягу! Сюда! Сюда! Итак… что там… итак… поколения моих предков — это… это… натягиваемая тетива арбалета. Тетива?! Да!

Не смотрю-ю!..

И так триста, четыреста, пятьсот лет. Ни слова по–русски и ежедневное очищение молитвой…

Не вижу я ножа, зверёк! Не вижу! Ах, плюш…

Молитва. Ступор. Стон тетивы. Щелчок ворота. Стоп! Стрела замерла в ложе. Теперь бы тетиве только высвободиться. Со стальным звоном! Она напряжена, как горный козёл, загнанный шакалами к самой сладострастной губе пропасти — туда скатывали камни мы с Николь… (Эй! Под корягу! Нннож! Ннннне хочу здесь быть!) — ещё мгновение и смерть. Вдруг — не то визг, не то свист, не то шип королевской найи, и перескочил мархур на другую сторону расщелины, оставивши в дурах стаю — только полетели в бездну самка–шакал да гравий горной тропы.

Я стал тем шальным вихревым движением. Я нажал на спуск, и арбалет разрядился во мне. Ужасный, неимоверный случай, сравнимый лишь с тем, когда шудра восходит на трон. Столетия молчания вырвались в словах языка — внучатого племянника Фукидидова наречия, — которые извергались из моего тела, точно пёстрые дары Амалфеева рога, с потоками слёз, со взрывами пламенной тахикардии. Боги, позабывши о зависти, спускались ко мне из своих фессалийских чертогов и, подивившись на мой вулкан, точно голубая стрекоза на медленно тонущего Парусника, гладили подушечками пальцев мою тетиву. Она замирала от их прикосновений. В тот же миг сотни Медуз обездвиживали изящномундирную немку, девчонку в белом платьеце с лилиями, горный пожар, тотчас теряли своё многоголовье, а из кровавого озера уже высовывали наивные морды Пегасы, целый табун! — и трепетная тетива принималась ещё хлестче сеять по белому листу буквенную смесь.

Моё тело стало священно. Ни одна пуля, ни один клинок не дотрагивались до него. Боги стали гарантами моей неприкосновенности, а люди замирали в восхищении, как только звон моей тетивы достигал их ушей.