Ёлка для Ба - страница 6
— Ты ведь тоже квакаешь, — ехидно заметила Изабелла. — Что, даже идиотом позволено быть только тебе?
— Отстань. Итак, Шуберт начинает, скажем, дивертисмент. После пойдут полька и сверхмодный вальс. А вот и первые фразы, ничем не отличить от Штрауса. Это даже и не фразы, а так, полуфабрикат болтовни ни о чём, о погоде или о как поживаете. Вот тут чуть подправить, уж очень тупо. Нет, за пределы тональности не выходить. Вот тут связка, вот тут… Чёрт! Модуляция слишком остра и сложна, в пустом вопросе «как дела» может появиться слишком конкретный смысл! Разбавить водичкой, удлинить? Нет, опасно, совсем вон. Никому не нужное усложнение, неуместно осмысленный ответ на абсолютно формальный вопрос. Пусть будет совсем без связки, простой стык двух эпизодов, никаких ответов вообще. Хорошая погода, как поживаете, и сразу: как поживаете, погода очень хороша. Дьявол! В этом стыке упрятан настоящий парадокс, конфликт! Только вслушаться в него — какая драма в этом безличном диалоге, какая трагедия в смирившихся с бессмысленностью жизни героях! В этом простом стыке реплик прячется сама смерть. Стой, стой, непослушная рука, или душа, кто вас разберёт, куда вы меня ведёте? Никаких трагедий! Но куда там: рука или душа сами собой начинают выводить такое, от чего можно прийти в отчаяние. Они загоняют автора в тупик. Подчиняются только себе, не слушаются ничьих приказов. Да мозг уже и не желает отдавать никаких приказов, он сам опьянён терпкой свободой происходящего. Ему тоже так нравится. Он в тумане… Немедленно остановить всё это! Поздно. Дело уже приобрело ненужное, то есть, привычное направление. Как вчера и всегда. И опять на бумаге после первых фраз вполне заобеденного дивертисмента вдруг появляется тень, двойник, угловатый силуэт — и сдавленный голос Моцарта, а под ручку с ним в аккомпанементе Бетховен, и, Боже, откуда-то взялся минор. На этом миноре, на этой пугающей очевидности, наш толстяк всё же спохватывается, спешно переделывает его на мажор. Но у этого мажора такие закорючки, такая фактура, что хуже любого минора: повеситься можно от отчаяния и тоски. Если срочно не помолиться, или лучше — выпить. Толстяк наливает полный стакан, привычно опрокидывает его в глотку, как заправский алкаш, продрожав пару секунд всем телом… А что? Пока усваивается вино, он в отупении смотрит на содеянное, а потом бросает его в угол, на уже скопившуюся там кучу точно такого же барахла. Ибо порвать работу нет сил. Он-то знает, что работа сделана хорошо! Но задача была другая. Не хорошо следовало работать, а так, как нужно. Соответственно желанию достичь определённой цели: биргартена. А не Олимпа или Парнаса. Вот какая должна быть э-эта рабо-о-та! Что ж, он берёт чистый лист и начинает всё сначала, успокаивая себя: ладно, то была соната, после допишем её, и это будет лучшая соната в мире. А сейчас — снова попробуем польку, или вальс. И он начинает снова, и всё снова повторяется, он снова запутывается в трёх деревьях. Тупик.
— Откуда ты всё это взял? — спросил Ю. — Где ты про это читал?
— Из жизни, братец, из такой вот книжки, не слыхал про такую? Так услышь. Шуберт начинает снова, и снова обязательно попадает в тупик. Понимаешь? Обязательно, по непреодолимой сути жизни таких, как он. По сути своей от рождения неспособный к общим местам, только к сугубо личным, способный только к специфически его, шубертовской роли и деятельности, и эта способность подтверждается всем его обликом и образом существования, он обречён быть противоположностью общим местам. Как ни старается стать общим местом. Попытки стать этим общим местом мы найдём в любом его сочинении, и это разгадка тому, что называется загадкой Шуберта. Что приводит в тупик хорошо воспитанных исследователей, пытающихся измерять его привычными, приличествующими Парнасу мерками. В итоге эти приличные исследователи не могут решить, причислять ли Шуберта к романтикам или нет. Как будто это имеет какое-либо значение! Шуберт не есть романтик, не есть классик, он есть — неудавшийся, изуродованный, измордованный безуспешными отчаянными операциями китч. В этом его особенность, специфика его дара. Все его достижения вполне соответствуют его персональной жизненной задаче, он соответственно этой задаче выглядит, живёт и вообще урождён. Стало быть, он — урод. И что же? Он плачет, сознавая это. А мы, слушая его музыку, куда чаще смеёмся над тривиальностью его мелодий, над детской угловатостью его форм, или скучаем на бесконечно длинных боже-е-е-ественных кадансах.