Эротизм без берегов - страница 18
Та часть письма, в которой Уайльд обвиняет лорда Альфреда в безответственности и эгоизме, послужившем причиной его, Уайльда, катастрофы, была в первом издании опущена. В опубликованной части Уайльд признает, что вся его жизнь — вплоть до судов — была движима поиском удовольствия, в частности «извращенного» и «патологического» удовольствия. В результате, пишет Уайльд, до тюремного заключения он не в состоянии был понять всей важности страдания. «Тебе это может показаться странным, — пишет он лорду Альфреду, — но именно через страдание мы осознаем собственное бытие»[91]. Уайльд утверждает, что в тюрьме он постиг высшую красоту, заключенную в страданиях Христа.
В 1905 г. ницшеанство Уайльда представлялось в России доказанным, и открытие христианских настроений его позднего периода было принято с большим сочувствием. Как заметил К. Чуковский, «нет такой русской статьи, посвященной Уайльду, в которой не твердили бы о его раскаянии, перерождении, катарсисе»[92]. Российская культура, издавна подозревавшая христианское (если не прямо православное) основание в ницшевской проповеди страдания, нашла теперь ему подтверждение в ницшеанской жизни Уайльда. Писатель-символист Н. Минский отмечает, что уже в демонически-эстетской «Саломее» заметно «предчувствие нового света», открывшегося Уайльду во глубине его катастрофы[93].
Биографическая история Уайльда и, в особенности, его иррациональный отказ избежать судов в России стали интерпретироваться как желание принять добровольное мученичество. Г. Петров, религиозный деятель и журналист, печатавшийся в газете «Русское слово» под псевдонимом «В. Артабан», и вовсе превращает Уайльда в нового Раскольникова:
«Он чувствует, что он преступник, и сам посылает себя на каторгу, сам казнит себя. Можно смело сказать, что ужасы Редингской тюрьмы <…> для него не были страшнее той каторги, которую он под конец жизни, задолго до суда, носил в себе»[94].
Свою статью, посвященную Ницше, Уайльду и лекции Бальмонта и озаглавленную «Гнилая душа», Петров строит на метафоре «содомово яблоко». Согласно приводимой им легенде, это яблоко — плод дерева, произрастающего в том месте Палестины, где когда-то стоял Содом. На вид оно прекрасно, но внутри гнило. Личность Уайльда, по мнению Петрова, подобна этому фрукту. При всем своем порицании содомской сущности Уайльда Петров тем не менее осмысляет его по модели Раскольникова — как избравшего в итоге путь искупительного христианского страдания.
В феврале 1906 г., в разгар революционных беспорядков и вскоре после издания «De Profundis», журнал «Христианское чтение» — официальный печатный орган Санкт-Петербургской богословской академии — публикует статью В. Успенского «Религия Оскара Уайльда и современный аскетизм». Успенский, православный богослов и участник санкт-петербургских Религиозно-философских собраний, усмотрел религиозный смысл в призвании к трагическому наслаждению, которое в современной культуре для него символизировали Уайльд и Ницше. По мнению Успенского, страдание Уайльда приблизило его к святости:
«Уайльд много и глубоко страдал, и не только от внешних обстоятельств жизни. Он знал более страшные, внутренние муки. Его кровь приобщилась к потокам крови, которыми человечество приобретало углубленную религиозную мысль»[95].
В подобном же ключе выдержана книга известного (в том числе и своей неоригинальностью) критика Н. Абрамовича «Религия красоты и страдания: Оскар Уайльд и Достоевский»[96]. Абрамович утверждает, что «признанием живого смысла в глубине страдания Уайльд подошел к Достоевскому»[97]. Таким образом, ницшеанца Уайльда лишь полшага отделяет от православного Достоевского.
Суды над Уайльдом виделись теперь русским критикам как апофеоз добровольного мученичества. Если Г. Петров полагал, что «Уайльд сам посылает себя на каторгу», то З. Венгерова эту мысль развивает:
«теперь, среди терзаний судебного разбирательства, дух его ликовал, ибо отныне ему, воплотившему закон радости, судьба дала воплотить и трагическую правду мира — закон страдания»[98].
Но и в страдании, однако, Уайльд выглядел двусмысленно — пусть и христианином, но с явственным оттенком язычества, наводящим на мысли о дионисийских оргиях. Ницше в «Рождении трагедии» выделил дионисийский элемент в греческой трагедии как репрезентацию трагической свободы от контроля, ответственности и моральных ограничений, налагаемых миром фиксированных форм. Идеолог российского символизма Вячеслав Иванов не просто принял ницшевское разделение между дионисийским и аполлоническим элементами как абсолютный метафизический принцип. Будучи исследователем античности, он изучил исторический культ Диониса и пришел к выводу, что этот культ — «эллинская религия страдающего бога» — послужила, наряду с иудаизмом, источником раннего христианства