Есенин глазами женщин - страница 56
Неожиданно этот мой беглый экскурс в школьную физику и математику сильно заинтересовал Есенина. «Не шумите, – просил он соседей, – она говорит об очень интересном, очень важном». Позже, уже наедине со мною, он попросил повторить ему эти соображения: как и мандельштамовы, так и то, что домыслила я (о равнодействующей – диагонали квадрата, о необходимой иррациональности образа). Тогда, с эстрады «Стойла», я говорила и о том, что в моих стихах есть черта, отсутствующая у старших имажинистов, – развитие образа в ходе стихотворения. Например: падает звезда – звезда приравнивается к пуле – и дальше:
Это из раннего стихотворения (январь 1920 года) – то есть до моего вступления в ряды имажинистов.
Не знаю – и на этот вопрос, кажется, нет ответа в последней книге М. Ройзмана, – чем на самом деле было вызвано «изгнание молодежи». На эстраду «Стойла Пегаса» и меня, и Сусанну Map продолжали выпускать, именуя «поэтессами-имажинистками». А вот из сборников имажинистов обе мы оказались исключены – как и не значились теперь наши имена на афишах больших поэтических вечеров, где поэты выстраивались по группам и школам.
Не уберегли
В тот вечер, едва вступив в зал, я в самом воздухе ощутила душащую тяжесть. В углу, в ложе имажинистов – одинокий, словно брошенный, сидит Есенин. Одна рука забыта на спинке дивана, другая безжизненно повисла. Подхожу ближе. Мерно катятся слезы, он их не удерживает и не отирает. Но грудь и горло неподвижны. Плачут только глаза. Поднимает взгляд на меня.
– Вам уже сказали? Умер Блок. Блок!
Шум голосов подступает ближе.
– С голоду? Лучший поэт наших дней – и дали ему умереть с голоду… Не уберегли… Стыд для всех… для всех нас!
С голоду? Да, я слышала, в самое трудное послереволюционное время, в страшные месяцы петербургского голода Александр Блок мучился цингой. Но слышала и то, что со всех концов страны шли к нему посылки, что цингу он лечил лимонами, а они тогда были в Петербурге на вес золота.
Чей-то голос:
– Бросьте вы, «с голоду»! Пил как лошадь.
Все косятся на Есенина.
И чье-то равнодушно-философское:
– Смерть причину найдет…
– Сорок лет! Для русского поэта не так уж мало. Пушкину было тридцать семь.
– Только ли для русского?
Посыпалось:
– Байрону – тридцать шесть… – А Кольцову – тридцать пять?
– Шелли – тридцать…
– Китсу – двадцать пять. Моложе Лермонтова!
– Годы поэта… Их разве цифрами мерить?
Это в нас бросил Есенин.
Гость из Одессы
Есенин влюблен в желтизну своих волос. Она входит в образный строй его поэзии. И хочет он себя видеть светлым блондином: нарочито всегда садится так, чтобы свет падал на кудри. А они у него не такие уж светлые. Не слишком отягченные интеллектом женщины, для которых человечество делится на блондинов и брюнетов (увы, только ли для них!), зачислили б Есенина в разряд «темных блондинов». Зато эти волнистые волосы цвета спелой ржи отливали необычайно ярким золотом. Соответственно, и на щеках проступала рыжинка. Таким волосам свойственно сохраняться в памяти более светлыми, чем они есть на самом деле.
Всякое упоминание, что волосы у него якобы потемнели, для Есенина как нож в сердце.
И вот однажды…
«Стойло Пегаса». Двадцать первый год.
Они стоят друг против друга – Есенин и этот незнакомый мне чернявый человек одного с ним роста, худощавый, стройный. Глаза живые, быстрые и… равнодушные? Нет, пожалуй, любопытные. Холодные.
– Сколько лет? Неужели пять?
Не ответив, Сергей спешит поймать меня за руку, подводит к гостю. Знакомит взволнованно.
– Мой старый друг, Леонид Утесов. Да, друг, друг!
Тот, не поглядев, жмет мою руку. И воззрился умиленно на Есенина. Актер – решила я (имя ничего мне не сказало).
– А кудри-то как потемнели! Не те, не те, потемнели!
Есенин грустно и как-то растерянно проводит рукой по голове.
– Да, темнеют… Уходит молодость…
Я сердито смотрю на Утесова. Зачем огорчает Сергея этим своим «потемнели»! Не знает, что ли? Светлые волосы с таким вот выраженным золотым отливом запоминаются еще ярче и светлей. Мне хочется объяснить это Сергею. Но одессит (я разобралась: гость из Одессы) заспешил закрутить собеседника своими «А помните?!» На лице Есенина… нет, уже не грусть, скорее, скука.