Есенин глазами женщин - страница 62
Отзыв Коненкова снисходителен. Да, очень мило, но все же… не надо вам писать: Сергей и свое, и ваше выразит лучше.
Я, конечно же, понимала, что прибегаю к запретному приему: одно и то же для разного времени звучит по-разному… Но слишком велик был соблазн немножко отомстить за отказ женщинам в праве на творчество – да и за это упорное «неузнавание». Я сразу-то не учла, что выгляжу по-щенячьи, что и три года назад, и теперь я ему показалась моложе своих «совершенных лет»… Однако эффектную концовку Есенин мне скомкал, я готовилась закончить несколько иначе.
– А ты, Сергей Тимофеевич, Пушкина признаешь? – спросил он.
– Пушкин! Пушкин – это был Пу-у-шкин!
Есенин:
– А ведь она тебе Пушкина прочитала…
«Стенька Разин» уставил на нас растерянный взгляд. Растерянный и беззлобный. До чего же добрые у бородача глаза!
Дальше он стал меня уговаривать, чтобы я ему позировала. Без одежды.
– Отличная будет скульптура.
Смотрит на меня раздевающим глазом, но странно – меня от этого нисколько не коробит: глаз не мужчины, а художника. Уговаривает упорно:
– Не бойтесь. Я вас не обижу. Ну, хотите, вот и он (жест в сторону Есенина) будет тут же сидеть.
Смеюсь:
– Лучше уж свою жену приставьте дуэньей! Но нет, не могу: я и братьям никогда не позирую, сколько ни просят. Для меня это истинная пытка.
Что еще было в тот вечер? Пели хором: «Давай, Сергей, нашу любимую» – и затягивают народную песню. Добрый молодец… берег реки… конь… Но ни одного стиха не удержала память. У Коненкова голос густой, низкий, у Есенина высокий, чистый и чуть приглушенный; и оба поют, на мой суд, музыкально. Как никогда, я сейчас пожалела, что неспособна спеть ни одной фразы! Не так из-за неточного слуха, как от полного невладения голосом: даже читая с эстрады стихи, не знаю, как они у меня сейчас зазвучат – звонко или замогильным басом. Слух-то могла б и развить, но… мать у меня учительница музыки – ученики ходили на дом «насиловать простуженный рояль». Я сама себя наказала, как боги Фамиру-кифареда[19]: «Чтоб музыки не слышал и не помнил!»
Но самым важным для меня, самым памятным, было другое. Я вышла из-за стола – немного освежиться, умыть лицо ледяной водой. Сергей перехватил меня на кухне, тянется с ласками. Я отстраняюсь. И вдруг признание:
– Мы так редко вместе. В этом только твоя вина… Да и боюсь я тебя, Надя! Знаю: я могу раскачаться к тебе большою страстью!
Эти слова я привожу не ради их смысла: характерен самый оборот речи, лепка фразы.
А для начала Сергей взял с меня слово, что я не буду позировать Коненкову: ни в платье, ни без.
Слова о «большой страсти» я запомнила надолго – на всю мою жизнь. Запомнила в их точном звучании. Часто раздумывала: а почему – «боюсь»? Что его страшило? Стать рабом своей страсти? Нет, она была бы взаимной, счастливой. Вот счастья-то он и боялся! «Глупого счастья с белыми окнами в сад».
Для Пушкина, для Гёте личная жизнь, какова она есть, составляла материал их поэзии. А для Есенина… Для него поэтический замысел подчиняет и самый ход его жизни. «Глупое счастье» заранее отвергнуто, изгоняется из поэзии… и из жизни: в творчестве «запрограммировано», сказали бы сегодня, иное – и поэтому… Не позволю себе «раскачаться большою (да еще счастливой!) страстью»!
Все, как есть – история, политика, законы естества, – для Сергея Есенина подчинено требованиям его поэзии.
Галин муж
Ноябрь двадцать первого – или несколько позже? Вечером до начала программы в «Стойле» я зашла к Есенину. Пришлось позвонить дважды. Когда я наконец попала в коридор, мимо меня бурно пронесся молодой человек, которого мне вроде бы случалось видеть и раньше. Высокий (повыше Сергея), стройный, волосы светлые, но не яркие, лежат аккуратно; правильные черты. На общий вкус красив, но лицо незначительное – прилепила я свой ярлычок.
Сейчас он едва не сшибся со мной. Крикнул через плечо – как видно, Есенину – «Наш разговор не кончен!», что-то добавил, прозвучавшее угрозой (уже с лестничной площадки), и захлопнул с размаху дверь.
Есенин крепко стиснул обе мои ладони.
– Вы вовремя угадали прийти!
– Кто такой? – спросила я. – Чего ему надо от вас?