Европа - страница 10
, слушать нескончаемый поток разглагольствований этого ходячего журнала Сен-Симона, являться на прием к дожу, аплодировать пастушьим дудкам Руссо и играть с Дидро в философские жмурки, как она это делала с тех пор, как мать привела ее в эту компанию, было довольно изнурительно; но когда вы в то же время оказывались лицом к лицу с весьма прозаическим миром кредиторов и чеков без обеспечения, бомбы начинали казаться единственными произведениями искусства, которые в самом деле могут изменить этот мир. Она пошла в стюардессы в ТВА[11], рисовала театральные костюмы и эскизы декораций, поступила на хорошо оплачиваемую должность в рекламном агентстве, — и все это для того, чтобы избавиться от химер и освободиться не только от Ma и ее россказней, но и от самого Дантеса: он уже готов был занять в ее мыслях место, довольно близкое к тому, какое он занимал давным-давно в уме той женщины, которой была Ma в свои последние дни счастья рядом с ним, за двадцать пять лет до того. Опасаясь, и вместе с тем не отдавая себе в этом в полной мере отчета, этой наследственности, угроза которой давила на нее, не позволяя рассмотреть повнимательнее сущность проблемы, Эрика стала все больше привязываться к практической, повседневной жизни, состоящей из привычек и постоянного, аккуратного обращения к реальности. Без соблюдения этих правил умственной гигиены она, скорее всего, сдалась бы окончательно; ей и так уже было гораздо легче следовать за своей матерью в ее блужданиях по истории, так же начать твердо верить в то, что революции 1789 года никогда не произойдет и что Неккеры держат у себя неотесанного кучера-корсиканца, Наполеона Бонапарта. Ma говорила, что Эрика обладала красотой того исключительного совершенства, которое в XIX веке могли простить лишь особам, зараженным романтической чахоткой, в XVIII — тем, кто обладал глупостью Вирджинии[12], а в XX — носительницам продвинутых политических идей. «И еще это реванш брюнеток над блондинками», — добавляла она, выдыхая с легким присвистом, что служило у нее знаком полнейшего удовлетворения, и смотрела на свою дочь, как Мария Антуанетта, должно быть, любовалась, выглядывая из своего окна в Версале, на головы Робеспьера, Дантона, Марата, Сен-Жюста, которые швейцарские гвардейцы выносили на острие алебард после провала революции, под приветственные возгласы парижской толпы, радующейся счастливому избавлению от Террора, переходу власти к буржуазии и спасению от этого тиранствующего Наполеона. Так как Ma, надо заметать, продолжала упиваться торжеством жизни в том мире, где Французская революция провалилась и где ее по-прежнему принимали при дворе маленьких германских княжеств XVIII века, этом последнем пристанище цивилизации. Эрика не могла оставить свою мать на попечение одного Барона, потому что этот человек, можно сказать, не существовал вовсе; что же касается загадочной ренты, которую предоставлял им швейцарский банк, ее явно было недостаточно, чтобы покрывать проигрыши, одевать Барона и обеспечивать жизнь женщины, прикованной к инвалидному креслу и собственным экстравагантным причудам. Когда Эрика удалялась от «племени», она чувствовала себя предательницей. А каждый раз, когда она возвращалась в родные пенаты, Ma, вооружившись своим позолоченным лорнетом, тем самым, что подарил ей Пушкин как раз перед той злосчастной дуэлью, рассматривала Эрику с ног до головы, и голос ее обретал прежний победоносный тон, тогда как лицо становилось непроницаемо, почти торжественно, серьезным:
— Дочь моя, ты принесешь большое несчастье…
Иной раз, когда Эрика представала раздетой перед своей матерью, подвергаясь этому рассматриванию, при котором создавалось впечатление, будто она позирует для «Рынка рабов» Делакруа, ей казалось, что эта фраза «тебя ждет несчастье», слетевшая с губ заядлого игрока, приобретала уже буквальный и какой-то зловещий смысл. И ощущение это было тем более острым, что именно в этот момент Ma слегка прищуривалась, а губы ее, особенно выделявшиеся на бледном припудренном лице ярко-красной помадой, растягивались в коварной улыбке, как будто она целилась кому-то в сердце. Эрика вовсе не упрекала мать в столь чудовищной жестокости, потому что она очень рано узнала, в безрассудной преднамеренности, которой было проникнуто все ее воспитание, искру тех великих святых безумств, что воспламеняла иногда сердца людей и цивилизации. Эта женщина со сломанным позвоночником, больше, чем какая-либо другая, заслуживала крыльев. Хотя часто, размышляя о своей жизни, полностью отданной вымыслу, Эрика и позволяла себе вспышки гнева, она все же соглашалась продолжать игру в этом семейном альянсе, и когда мать и дочь говорили о Дантесе, то прежде всего как о неприятеле, которого необходимо как следует изучить, чтобы легче с ним справиться. Ma тогда становилась похожей на генерала, который строит свой план кампании, исходя из рельефа местности, расположения имеющихся в распоряжении частей и, наконец, сведений относительно характера и слабостей противника. Эрика слишком любила свою мать, чтобы обличать этого зверька, или, точнее, зверя, грызущего душу и изъедающего мозг, называемого отчаянием, которое часто подменяют эксцентричностью. Бывают обстоятельства, когда требуется большая эксцентричность, чтобы просто продолжать жить, и Ma черпала свои силы в единственном чудодейственном средстве, которое было нам доступно, а именно, в иллюзиях, и держалась в своем кресле на колесиках как на недоступном Олимпе, до которого не добиралась беспощадная реальность. Она до сих пор сохраняла ту красоту, безразличную к возрасту, какую часто можно обнаружить на портретах немецких экспрессионистов, и редкие, еще не умершие, знакомые, которым, должно быть, было под сорок в то время, когда Ma было всего двадцать, все эти Касилья, Свочи фон Курлянд, Оссовьетские, улыбались, иронично и грустно, и с большим восхищением говорили об «их знакомой» Мальвине фон Лейден, «этой необыкновенной женщине», с нежным взглядом прошлого, той, которая так выводила их из себя, пока годы не сделали наконец свое дело. Какие бы ужасы о прошлом ее матери ни доводилось ей услышать, Эрика не обращала на это никакого внимания, так как знала, что Ma принадлежит к той особой расе легендарных героев, которые обретают свое настоящее значение только в творениях Времени, а современники могут оценить в них лишь недолговечный подсобный материал; от Мессалины до Клеопатры, от Феодоры Византийской до Мальвины фон Лейден прослеживалось это действие волшебства, которое превращало шлюх в божества с таинственным лицом, молочниц в валькирий, девиц Борджиа в прелестниц флорентийской живописи, а скромную Лауру в бессмертный поэтический образ. Ее мало волновало, являлась ли ее мать на самом деле той пожирательницей мужчин, той авантюристкой высокого полета, имя которой, отзывающееся эхом скандалов, вновь возникало на страницах газет всякий раз, когда пресса овладевала каким-нибудь садом запретных наслаждений или полем тайных игр. Скрытые раны, которыми эти откровения с ранних пор уродовали психику Эрики, были ранами, наносимыми реальностью, но то, что так сильно связывало ее с матерью, обладало всем могуществом и страстью воображения. Это был сговор химер.