Федькины угодья - страница 15
МОРЕ-МОРЕ
Ударили заморозки. Ухабистые сельские дороги покрылись синим ледком, мостки — инеем. И снова запели по деревням гармошки. Так было раньше, так водится теперь. Разница, может быть, лишь в том, что тальянку сменила хромка, а ее баян. Вечерами гурьбой или парами бродят по селу ребята, уходящие в армию. И хотя покидают они дом на небольшой срок, но все так же поют старую «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья», перемежая ее частушками о зазнобах, которых приходится менять на шинель, о расставании, что хуже смерти. Бродят по селу ребята, прячут от матерей заплаканные глаза девчонки, до утра простаивающие у калиток с милыми, и длинная осенняя ночь короткой кажется.
Так и со мной было. Пришел, а дома повестка: в такой-то час явиться в военкомат с кружкой, ложкой, с парой запасного белья в вещевом мешке, полотенцем, мылом, зубным порошком. Мать уже все собрала, мешок сшила, а отец, старый солдат, приказал вытряхнуть содержимое мешка на стол, еще раз посмотреть, все ли взято.
— Говорил, что забудете! — вскинув нависшие над глазами брови, ворчит он. — Где иголка с ниткой? Куда солдату без них?
Но вот, кажется, и все. Мешок увязан и лежит в углу. Теперь в запасе остается несколько дней.
— Погулять можешь, — наставляет отец. — Гостей, мать, на проводины позвать надо. Али мы хуже других? — А у самого слезы на глазах блестят. Ворот его рубахи распахнут, из-под него блестит седина, которой я до этого почему-то не замечал, с лица, покрытого морщинами и пересеченного глубоким шрамом, исчезла обычная суровость.
— И когда ты вырасти успел? Растили, учили, и на тебе — уезжает! — говорит отец.
— Ничего, батя, — отвечаю ему, — служба быстро пролетит. Ты не волнуйся. Все будет хорошо.
— Смотри там. Командиров слушайся, как отца с матерью. Да пиши почаще. Одни мы остаемся. Девки что… того и гляди замуж выскочат. Не на них род держится.
— Ты не волнуйся, отец.
— Да я так… Время-то какое… Когда-то вернешься…
Без стука распахивается дверь, и через порог перешагивает мой тезка Володя Бородкин, длинный, тощий, с зычным голосом, в кого только уродился такой.
— Садись, Владимир, — говорит мать. — Чайку испей.
— Чаек не водка, много не выпьешь, — смеется он, но все же присаживается, бережно положив гармонь на кровать.
— В село пойдем? Сегодня танцы. Вечер-то вон какой.
— Пойдем!
— Мы ненадолго, — говорю, вставая из-за стола, родителям.
— Ничего. Вам теперь погулять положено. На службе не дома. Там не разгуляешься, — говорит отец.
До села надо пройти несколько деревень. Было двое, стало четверо, а к Дому культуры подходим уже шумной ватагой. Девчата крутятся возле нас, не решаясь заговорить первыми.
Володя растягивает мехи гармони, и над улицей разносится удалое:
Не такие девушки у нас, чтоб себя в обиду дать, но так уж поется. А в ответ занозистое:
Э, да это Маринка голос подала, шире круг, призывники гуляют!
И вот уже вся улица перед Домом культуры забита, а посредине белеют платочки, звенит под каблуками земля, заливаются на все лады гармони:
У нас и столько нет: через четыре дня отправка. Последние пароходы уходят в верховья. Поет гармонь, разжигая страсти, и вот уже толпа редеет, а мы под шумок уходим парами в сторонку. Мы, а не я… С кем же мне пойти? У палисадника, где еще висят на рябине алые гроздья, прижавшись спиной к проволочной сетке, стоит Марина.
— Ты чего так поздно? — спрашиваю ее. — Домой не пора?
— Успею, — и она опускает глаза.
— Видел, как ты с Володькой кадриль ходила, птичка-невеличка.
— Пригласил бы, и с тобой пошла бы. А ты где вчера был?
— Дома.
— Пойдем к реке? — говорит она.
Мы выходим на берег, где бьется о камни легкая волна, садимся на опрокинутую лодку.
Сидим молча. Чем ближе день отъезда, тем тревожней на сердце. А тут еще эта девчушка. Куда я, туда и она.
— Смотри тут без меня! — наказываю ей.
— В четверг отправка?
— Угу.
В четверг ударила оттепель. Заморосило. Мы стояли около военкомата и слушали речь военкома, когда упали с неба первые капли дождя. Потом все сильней, сильней. Но никто не расходился. Военком — седой, в портупее и блестящих сапогах, в фуражке, сидящей на голове, как я после узнал, точно по Уставу строевой службы, выше бровей на два пальца, все говорил и говорил.