Феми–фан - страница 21
Я хочу помочь Вам спасти человечество! Это — мой первейший долг. Это наш общий долг, Кесарь!
Продолжу рассказ.
Итак, я начал новую жизнь — больной, без партбилета, паспорта, денег, работы и семьи. Руки скомкали, задушили мою волю, и я не понимал, чего они, собственно говоря, добиваются. Никакой логики в их действиях не было. Те три дня после прыжка из окна я провел словно к конвульсиях. Один припадок сменялся другим, более диким, глупым и жестоким.
Я срывал газеты с уличных стендов, ломал кусты, швырялся камнями в голубей, собак и кошек, прокалывал автомобильные покрышки, по–прежнему пачкал стены неприличными надписями, а однажды… м-м… какая гадость… подрался со старушками в очереди у магазина. Был побит кошелками. Бежал, моля о прощении. Потом был избит вторично, уже собственными руками, видимо, за малодушное бегство.
Угадать, когда приступ бешенства кончится, и наступит апатия, было невозможно. На помощь пришел голод. Будучи все–таки, частью моего организма, руки понемногу ослабели. Это случилось на третью ночь скитаний: я упал в голодный обморок около памятника Римскому–Корсакову.
Еле очухавшись, решил воспользоваться временным спокойствием рук. Ведь надо было как–то устраиваться в новой жизни, чем–то кормиться, где–то работать. Надо было, наконец, кому–то открыть душу. Я так одичал за трое суток!
Несущественные подробности опускаю. Короче: во мне принял участие Герман Паппе, ударник из театрального оркестра, мой старый заказчик — я переплетал ему ноты. Он жил рядом с театром, по–холостяцки, и без недовольства впустил меня среди ночи.
Герман Паппе — человек, похожий на бородавку: маленький и круглый. Пока я жадно ел, он починял фрак. Я ел и рассказывал о своей беде, поливая слезами курицу. Человек–бородавка не удивлялся ничему, занятый личными переживаниями по поводу театральных интриг.
— Что делать, как жить дальше? — спрашивал я.
— …Они взяли на гастроли Терентьева… — шипела бородавка. — Те–рен–тье-ва!
— Может мне отдаться в руки правосудия? — всхлипывал я.
— Хе! Правосудием — кривился Герман. — Знаем мы это правосудие, эту гласность и эту демократию! Если Терентьев едет на гастроли в Гамбург, а Паппе остается обслуживать делегации каких–то колхозников, — нету демократии! Я плюю на нее. Тьфу!..
— Но где, где мне найти работу? И кто меня примет, такого больного? Партбилет, одежда, деньги — ничего нет. Я голый, Герман Беовульфович, го–лый…
— Да, я — Беовульфович! Мой отец был Беовульф! И здесь моя единственная ахиллесова пята, потому что эти подонки, Шпанский и компания, не отличают немца от еврея, Беовульфа от Исаака. А сами безнаказанно провозят контрабанду туда и обратно. Хе!..
Так странно мы разговаривали. Казалось, что Паппе не вникает в суть моего несчастья. Я бы обиделся на это, не будь измучен физически и морально. Уснул быстро, под полные яда и ненависти причитания бородавки:
— …Шпанский!.. курс малого и большого барабанов… диплом с отличием… Те–рен–тьев!.. правовое государство?.. ахиллесова пя–та–а…
Утром я проснулся от падения на пол: выспавшиеся руки, резвясь, столкнули тело с раскладушки. Паппе, увидев это, не испугался опасности быть избитым, хотя руки, к моему стыду, тянулись дать ему по шее.
Паппе почему–то внезапно повеселел и стал заботлив: подарил червонец, тронув меня до глубины души, и предложил пойти с ним в театр, поговорить кое с кем насчет работенки. Я не был уверен в приличном поведении рук, тем более, что они сразу порвали червонец и швырнули клочки в лицо благодетелю. Но он снова не обиделся, и я, подумав с благодарностью: “Мир не без добрых людей”, — согласился наведаться в театр. Я надеялся, что руки поймут, осознают: без заработка им грозит голодная смерть!
В театре Паппе из осторожности запер меня в туалете и убежал. Пока его не было, руки тупо, безостановочно спускали воду. Бачок надрывался и хрипел. Я ждал, не подозревая никакого подвоха.
И дождался.
Паппе, пурпурный от волнения, открыл дверь. Я поплелся за ним по длинному коридору.
— …Приехали только что с гастролей… Шпанский… в Гамбурге, говорят, лифчик из супермаркета украл…