Философия и религия Ф.М. Достоевского - страница 28

стр.

В страшные моменты жизни человек почти не чувствует физических границ своей личности, не чувствует тела своего, становясь духовнее; и само тело его перестает быть только физическим и материальным, становясь в некоем роде духовным телом. Тогда человек наиболее способен прийти в соприкосновение со всем духовным, чтобы преодолеть категории времени и пространства и прикоснуться к вечности. В такие моменты человек опытно познает, что его существо шире того, что ум его знает, что его личность глубже того, что его сердце предчувствует, что он имеет точки соприкосновения с чем‑то, превосходящим время и пространство. Вот и Иван, в наистрашнейший момент своей жизни, неопровержимо убедился, что в создании его философии и этики участвовала некая надразумная, надвременная и надпространственная сила, становящаяся кошмаром, как только пытается воплотиться, войти во время и пространство. Иван чувствует присутствие этой нежеланной силы; а она доказывает свою реальность некими таинственными, но воздействующими на чувства доказательствами. Да, она постепенно объективизируется и измученного Ивана вынуждает принять ее как объективную реальность. Даже чувства Ивана вынуждены принять ее как реальность: в его глазах эта таинственная сила из точки, из эмбриона, вырастает в некую полуреальную личность — полуреальную в плане физическом, но неопровержимо реальную в плане идейном, духовном, метафизическом. Однако ужас Ивана заключается особенно в том, что он неизменно чувствует свое психическое родство с этой кошмарной личностью, в которой на его глазах осуществляется таинственный переход из физичности в метафизичность, из времени в вечность. Иван протестует всем существом своим: он обставился и оградился законами логики, и ничто надлогическое не имеет права вторгаться в обитель его. Ему хватает страданий, причиняемых временем и пространством, и никто не имеет права навязывать ему существование вечности. Ему нужен закрытый универсум — не нужны окна, которые смотрят в вечность. Но его таинственный гость не спрашивает разрешения. Необъяснимым способом он мыслит мыслями Ивана. Более того, он завершает Ивановы мысли, его хаотическому психическому состоянию придает определенные формы, облекает в слова проблески мыслей, удваивает Иваново сознание, философствует философией Ивана и нашептывает ему новые мысли, новые теории, новую идеологию и новую этику. Если спрашивать, кто этот таинственный гость, можно ли его определить в известных категориях, Иван отвечает прямо и просто: это черт. Достоевский же отвечает: это кошмар–черт. Он так отвечает и добавляет, что вся тайна философии и этики Ивана заключается в его интеллектуальном союзе с кошмар–чертом. Их интеллекты настолько близко сопрягаются, что Иван и кошмар–черт имеют одну философию. В одном из наиболее интересных диалогов Достоевский эту их философию нам излагает. Кошмар–черт — экспонент, носитель этой философии; она имеет четыре догмата: 1) неприятие этого мира Божьего; 2) неприятие Христа, Божьего Логоса; 3) все позволено; 4) создание человеко–бога.

Свой первый догмат кошмар–черт обосновывает и оправдывает просто артистически. Он представляет этот мир как нечто сотворенное из наихудшей субстанции, нечто такое, что своим чудовищным устройством изгоняет и уничтожает всё ангельское и сущностное добро. «…Обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Нй–Богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда‑нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть» [191]. Безграничные пространства, окружающие землю и зияющие ужасом, наполнены таким холодом, что все именуемое человеком и духом должно замерзнуть и заледенеть.

«…В пространствах‑то этих, в эфире‑то, в водето этой, яже ее над тверд ню, — ведь это такой мороз… то есть какой мороз, — это уж и морозом назвать нельзя; можешь представить: сто пятьдесят градусов ниже нуля! Известна забава деревенских девок: на тридцатиградусном морозе предлагают новичку лизнуть топор; язык мгновенно примерзает, и олух в кровь сдирает с него кожу; так ведь это только на тридцати градусах, а на ста‑то пятидесяти да тут только палец, я думаю, приложить к топору — и его как не бывало, если бы… только там мог случиться топор…