Философия как живой опыт - страница 22
Но я властно оттолкнул его в небытие. И вот я есмь, и передо мною, на столе — ровный, белый, ограниченный лист бумаги.
Итак, зрение — это мудрая слепота, которой я ограждаю себя от хаоса. И каждый мой взгляд, каждое чувство и хотенье — веселый и гордый отказ от безмерности.
Жить это значит: уже не быть всем, во всем, со всем — но быть собою. Утвердить себя, как особого, ограниченного, единственного. Окружить себя светлой и завершенной сферой. Каким-то божественным усилием вытолкнуть за пределы себя все бездны и все пространства — и сознать их как внешнее, как не-я.
То есть противопоставить себя — всему. Чтобы подлинно быть, должно измерить всю глубину дерзновения, которую несет в себе самый акт личного бытия. И вновь и вновь измерять каждым дыханием.
В этом залог небывалой свободы и неутомимой жадности к земному.
Собственное тело для нас прототип и ключ всех форм. Только его мы знаем динамически, изнутри, — и лишь в силу этого знания получаем возможность истолковывать как форму пространственные грани вещей. Мы угадываем в них изнутри идущий напор, который, встречая противодействие извне, остановлен в своем нарастающем усилии и, несмиренный, напряженно закрепляет себя в пространстве.
Итак, форма всегда знаменует борьбу, всегда динамична. Вещам мы приписываем ее лишь по аналогии, метафорически. В подлинном смысле формой может обладать только живое. Ибо только живая форма действительно есть выражение самоутверждающегося бытия. Она — как бы хрупкая граница, определяемая встречей и борьбой двух непримиримых и неравных сил. С одной стороны — рвущееся к осуществлению бытие; с другой «длань незримо роковая», тяжкая всею косностью стихий, пространств и времен. Исход борьбы заранее предрешен.
Вот почему всякая форма — все, что выделяет себя как целое и особое из неоформленной стихии — всегда трагична. И чем она совершенней, тем явственней выражает: гордое противление, божественно-краткое торжество единого, единственного, неповторимого и его обреченность — безликому, хаотическому абсолютному.
«Абсолютное» по самому определению есть чистое отрицание формы — бесформенное, безобразное, беспредельное, непреходящее: зияющий зев хаоса.
Не только в мире живого, но повсюду: форма есть нечто более преходящее, чем то, что ею оформлено. Я могу уничтожить этот деревянный предмет — дерево все еще останется; я могу сжечь дерево — его материальный состав все еще пребудет. И так, постепенно нисходя по ступеням определенности, предмет растворится, наконец, в материи, вольется во всекачественный хаос, — который уничтожению не подлежит.
Иначе говоря: степень оформленности есть степень хрупкости. И то именно, что дает вещи ее бытие как именно этой вещи — то самое обрекает ее к уничтожению.
Так во всех планах бытия обнаруживается все тот же закон: каждый шаг к определенности, каждый шаг к совершенству есть шаг к гибели.
Индивидуальность — последняя, окончательная определенность — есть тем самым и чистейшая обреченность, чистейшее отрицание вечности.
Если собственное тело для нас прототип всех форм, то характер нашего восприятия формы вообще всецело предопределен тем, как мы ощущаем свое тело. Это ощущение косвенно обнаруживается в нашем отношении к тому, что было и что перестало быть телом — к трупу.
Поэтому тип погребения, свойственный данной культуре, — ключ к искусству этой культуры. И здесь два предельных типа — это сожжение и бальзамирование; они предполагают два совершенно несоизмеримых чувствования тела и формы.
При известном усилии мы еще можем соприкоснуться с эллинским чувствованием: наш внутренний опыт, который заставляет нас предавать умерших медленному тлению в Земле, в некоторых отношениях соприкасается с ихним.
Но бальзамирование — этот странный суррогат вечности — нам всецело и до конца чуждо.
Только наполненная форма, т. е. осуществляемая и читаемая изнутри — воспринималась эллином как форма. Она не облекает, но раскрывает то, что за нею. То есть она не просто оболочка, не поверхность, а напряженная граница жизни.
«Трупы отвратительнее навоза», — говорит Гераклит. Почему? Потому что даже навоз правдиво и адекватно выражает то, что он есть: разложение, нисхождение в материю. А труп лжет: он все еще хранит кощунственное подобие того, кто жил, словно выдает себя за него. Но под застывшими чертами, которые остались те же, хаос уже вступил в свои права.