Философия поэзии, поэзия философии - страница 20
после всего, что написано о Соловьеве и Мицкевиче в трудах о. Сергия Соловьева, Мариана Здзеховского, Ежи Мошиньского, Станислава Пигоня, Анджея Балицкого, Гжегожа Пшебинды, Яна Красицкого и многих-многих других. Однако тема едва ли исчерпана. Оно и не случайно.
Давным-давно, на исходе позапрошлого века, когда еще жил и творил Соловьев, на страницах немецкой социал-демократической газеты “Leipziger Volkszeitung” Роза Люксембург опубликовала статью «Адам Мицкевич». Статья, разумеется, написана на тогдашнем марксистском политическом жаргоне, но пронизана она любопытной и, по существу, неоспоримой мыслью: подобно тому, как в Германии высшим достижением национальной культуры, завещанным будущему, является немецкая классическая философия[102], так и в определении будущих судеб Польши аналогичную роль призвана сыграть дворянская романтическая поэзия XIX столетия[103].
Действительно, польское мессианство позапрошлого века – ив философии, и в поэзии (наследие Мицкевича, Красиньского, Словацкого, Норвида, Хёне-Вроньского, Цешковского и др.), впитав в себя несомненные влияния немецкой классической философии – и именно в тот период, когда национальная история польского народа и его культуры казались делом почти безнадежно проигранным, – поставило особый акцент на мышление, созерцание, рефлексию, поэзию как на неотъемлемые и существенные моменты человеческой деятельности: вплоть до повседневных трудов. И через человеческий праксис – как на неотъемлемые моменты самой истории[104].
И если говорить о проблеме «Мицкевич и история», то важно иметь в виду, сколь существенно было для Мицкевича погружение в трагическую историю многих поколений своего народа – в историю прошлого, в текущую историю, в историю чаемого будущего. А по принципу некоего поэтического и философского контрапункта – чувство того беспощадного одиночества, на которое обрекает истинного поэта его поэтическое, следовательно – и духовное служение[105].
А уж если говорить об истории, то одна из важнейших интуиций Мицкевича, подхваченных позднее Соловьевым, – неразрывная духовно-историческая связь славянских народов с судьбами еврейства. Тема эта – почти что неисчерпаемая, захватывающая огромные пласты не только историографии, но и библеистики, христианского богословия, социологии, истории мысли и поэзии.
Однако – «нельзя объять необъятного».
И посему ограничусь лишь частной задачей: трактовкой этой проблемы на страницах едва ли не вершинного труда Мицкевича – поэтической эпопеи «Пан Тадеуш» (1832–1834). Будем работать с польским оригиналом, давая к нему русские прозаические переводы[106].
Работа с «Паном Тадеушем», на мой взгляд, тем более важна, что сам взаимный перелив и некоторое мерцание поэтических, философских и исторических смыслов лишний раз убеждает нас в том, что поэзис, поэтическое творчество и поэтическое знание – вещь несомненно более емкая и богатая, нежели знание идеолога, стремящегося к инвариантным формулировкам и смыслам[107].
А уж если говорить о еврейской теме в «Пане Тадеуше», – то тема эта не случайна.
По землям Речи Посполитой, подвергавшимся неоднократным переделам со стороны окружающих держав на протяжении последней четверти XVIII – первой половины XX столетия пролегал «еврейский пояс» тогдашнего мipa. «Пояс» этот простирался от берегов Северного моря и Балтики до берегов Черного моря и Адриатики. Как известно, этот многомиллионный «пояс» был уничтожен гитлеровскими варварами на протяжении 30-х – 40-х годов прошлого века. Но память о нем до сих пор жива в мipoвой культуре.
Есть еще одна возможная предпосылка озабоченности Мицкевича еврейской темой: обстоятельство скрывавшееся, но непреложное. Известно, что Маевские, предки поэта по материнской линии, как и целый ряд иных шляхетских родов Речи Посполитой, начинали свое родословие от еврейских сектантов, перешедших в католичество в XVII столетии[108]. И эта родовая полутайна Мицкевичей, возможно, могла быть существенным стимулом для мышления и творчества поэта.
Итак – «Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве».
Время действия – 1811–1812 годы; трагический эпилог поэмы относится к началу 1830-х годов, ко временам «Великой эмиграции», последовавшей за восстанием 1830–1831 гг.