Фонарь на бизань-мачте - страница 2
Не будем забегать вперед. Нет у меня на это ни желания, ни мужества.
Письма Франсуа, который был уже третьим носителем этого имени, то излучали спокойную радость, то доходящую до восторга любовь к природе, но иногда в них слышалось что-то вроде тяжелого вздоха. Мне вспоминаются некоторые фразы, поражавшие меня своей бессвязностью, не замечаемой, однако, моими родителями, — а впрочем, и в этом я не уверен.
К примеру, такие:
«И день, и вечер были чудесные. Есть ли что-нибудь более прекрасное, более восхитительное, чем капли воды, струящиеся по коже?»
Но о нем самом мы мало что узнавали. Ненамного больше знаю я и теперь. Лишь то, что мне рассказали одни, о чем позволили догадаться другие. Остальное — дело воображения. Когда мой отец скончался, Франсуа регулярно писал нам несколько лет, потом перестал, тогда прекратили писать и мы.
Я не нашел его писем. Возможно, после прочтения отец их уничтожал, а может быть, это однажды сделала мать — из страха перед непреодолимым очарованием островов.
После того как родители уже оба ушли от меня, я, помню, упорно искал эти письма, точно заранее зная, что будет день, когда, усевшись за тот самый стол, на котором они были писаны, я повернусь лицом к прошлому и начну себя истязать. Будь они сейчас у меня, я бы, возможно, смог придать настоящий смысл той, другой фразе, словно вышучивающей меня и над которой я тщетно бьюсь. Порою мне чудится, будто она витает вокруг и то прячется в складках тяжелых шелковых занавесей, то носится по террасе, а в ней-то и скрыто все объяснение.
«…если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить у вас…»
Я вступил во владение домом.
«Просторный двухэтажный дом, какие строили в прежние времена, когда в это вкладывали ту особенную любовь, что позволила вашим родным добиться и процветания всего поместья, — писал мне нотариус мэтр Лепере. — Эта концессия была получена в 1735 году. Вначале длина участка была тысяча четыреста шагов и ширина — восемьсот, а расположен он в окрестностях бывшего Порта Бурбон, ныне — Маэбура, в округе Большая Гавань. С 1735 года прямые наследники Франсуа Керюбека приобрели еще несколько соседних участков, и сейчас ваше имение числится среди лучших на острове. Там есть плантации сахарного тростника, кофейных, гвоздичных деревьев — отсюда и название поместья — и ананасов, растущих повсюду сами собой и не требующих ухода. Климат здесь очень приятен. Ваши черные работники, а их около ста, известны своей преданностью. Как я сказал в начале письма, это против беглого негра, одного из последних, по-видимому, приверженцев Ратситатаны, власти возбудили дело, обвинив его в убийстве с помощью огнестрельного оружия. Оплакиваемый мною клиент…»
Пытаясь вернуться назад, восстановить последовательность событий, я спотыкаюсь на каждом эпизоде, силюсь вытащить на свет божий даже и то, что, может быть, не имеет никакого значения, и совершенно запутываюсь. У меня сильный соблазн бросить все эти розыски, восстать против собственного терпения, против всего, что безжалостно возвращает меня к этой рабской зависимости.
Но январским утром 1833 года, в Нанте, я бродил по заснеженным улицам в настроении человека, который, палец о палец для этого не ударив, дождался исполнения своей самой заветной мечты. Багаж мой уже погрузили на борт «Минервы», капитаном которой был Абелен, и корабль должен был сняться с якоря после полудня. Я отправлялся на остров Маврикий без малейшего беспокойства, без всякой боязни. Мое наследственное имение процветало. Свою контору в Сен-Назере я на два года доверил Жану Депрери. И было условлено, что, если я не вернусь по истечении этого срока, он заменит меня в конторе. Я шатался по улицам Нанта с беспечностью школьника на каникулах.
Конечно, я сокрушался, думая о трагической смерти моего двоюродного брата, найденного в одно прекрасное утро с пулей в сердце в каком-то укромном местечке своих владений. Я негодовал против тех, кто по долгу службы обязан был арестовать убийцу, но так до сих пор и не сделал этого. Мне представлялось, что там, на месте, я безусловно добился бы справедливости. Я любил Франсуа, как любят все, что положено вам любить или что кажется вам недоступным: тут перемешивались боязливая нежность и молчаливое восхищение. Я был моложе его на пятнадцать лет, и он был кумиром моего детства.