Фотоаппарат - страница 50
Я сидел в кабинете, смотрел на включенный компьютер и мысленно говорил себе, что, наверное, у меня пропало желание заниматься этим исследованием — вот, в чем вся беда. Прошло три или, возможно, четыре года с той поры, когда портрет Карла V работы Амбергера, выставленный в музее Далема, совершенно неожиданно так поразил меня, что, навещая родителей в Брюсселе, я сказал, что пишу научный труд, потом поделился замыслами с Делон, потом описал свои планы товарищам по работе Д. и Т., не поленился даже сделать набросок содержания будущей книги на паре страниц — впоследствии они превратились в заявку на получение стипендии (ради которой я их уточнил и слегка онемечил). В Германии я тоже всегда был готов говорить о работе, поэтому если на приеме или на вернисаже какой-нибудь симпатичный немецкий юноша на неуверенном, но старальном французском хотел узнать, чем я занимаюсь в Берлине, он получал исчерпывающий ответ, начинавшийся похвалами немецкой щедрости, благодаря которой у меня теперь туго набита мошна (словечко имело в виду стипендию и мошонку, и я втихаря веселился), за которыми следовал пересказ моего проекта: я подробно его разбирал, выделяя то новое, необычное и волнующее, что в нем было. Я ловил себя даже на том, что по собственной инициативе принимался описывать книгу гостям за обедом или за званым ужином, в последнее время это случалось несколько раз, и я неизменно входил в такой раж, что, наверное, стоило задуматься, кого — этих несчастных, которые подвернулись мне под руку, или себя самого я хотел убедить в ценности моих мыслей. Видимо, снова обнаруживал себя закон, который в общих чертах уже был мне ясен, хотя до сих пор не сформулирован, он гласил: шансы успешно исполнить задуманное обратно пропорциональны времени, затраченному на предварительную болтовню. По той простой причине, что когда до начала работы человек растранжирил восторги, творчество не принесет ничего, кроме уныния, несвободы, напряжения сил.
Закинув ногу на ногу, я сидел в своем режиссерском кресле, и тогда-то мне и пришла в голову мысль о том, как гибельно бывает для произведения искусства это нехитрое, но опасное перемещение радости. Скоро рассуждения привели меня к телевизору, ведь и он в ответе за то, что современный человек — политический деятель, продюсер, писатель — по-видимому, больше обсуждает свои поступки, чем действует. Телевидению удалось бы особенно повредить искусству, создай кто-нибудь передачу, где художник раскрывал свои ближайшие планы. Оставив побоку все созданное прежде, внимание сосредоточится на будущем, и мастера — сначала только великие, потом все прочие — заранее насладятся произведением, воплощать которое им уже не понадобится, творчество станет излишним. Художник, кстати, намного живее и убедительнее изобразит работу, к которой еще не приступил, энергию для которой хранит нетронутой, чем завершенный труд, — его не оторвешь от сердца, боишься испортить, хочется защитить, сберечь, и разговор о нем отличается сдержанностью, а не лихостью.
Я выключил компьютер; немолчное электрическое бормотание сразу оборвалось, словно обессилело. Я бросил взгляд на улицу. Стояла прекрасная погода, и я решил пройтись. На мне были полотняные брюки, белая рубашка с коротким рукавом, сандалии — я их носил на босу ногу, — украшенные тряпочным шнурком, который вился по кожаной поверхности, то забегая в дырочку, то выныривая. Попав на Арнхаймплатц — это недалеко от дома, — я пошел вдоль низкой живой изгороди, за которой в окружении магазинчиков, по большей части закрытых на лето, прачечной, веломастерской и парикмахерской расположилась пустынная автостоянка. Чуть дальше, на пятачке, огороженном балюстрадой из искусственного мрамора, устроил выставку магазин садовых аксессуаров: полный набор псевдоантичных скульптур, пастушки, гипсовые Праксители, вываленные на подстриженную траву вперемешку с круглыми фонтанчиками и бездарными барельефами. Я зашел в магазин канцтоваров, куда заходил всегда, побродил между полок, снял со стенда газету, положил на прилавок перед кассой. И салфетки, пожалуйста, сказал я с лучшим своим немецким произношением. Что? спросила кассирша. Салфетки, сказал я. Я стоял перед ней, вежливо улыбаясь и испытывая то довольно унизительное чувство, какое бывает у человека, посредственно знающего язык. У вас, может быть, нет салфеток? сказал я с ехидством, иногда мне присущим. Нет, сказала она. А вот это что? спросил я любезно (зачем ее обижать) и дотронулся до пачки бумажных носовых платков. Это бумажные носовые платки, сказала она. Ладно, хорошо, тогда их, сказал я, бумажные носовые платки. Сколько с меня? спросил я с лучшим своим немецким произношением. Она, видимо, принимала меня за туриста — из-за соломенной шляпы, надо думать. Простите, что вы сказали? спросила она. Она помахала рукой, чтобы я подождал, нацарапала на бумаге «две марки тридцать пять» и придвинула ко мне с видом ангела, чье терпение почти истощилось. Я заплатил и вышел на улицу (Taschentusch — бумажные носовые платки, Handtusch — салфетки, какой деликатый язык!).