Фотографирование и проч. игры - страница 11

стр.

Танька, по-видимому, думала то же. Побледнев, она шевелила губами, как всегда в минуту волнения, жадно провожала танкиста взглядом, потом, потеряв его из виду, торопливо искала следующего, изредка облизывала губы быстрым язычком и сжала кулаки, когда показались, наконец, огромные светло-серые, похожие на громадных мертвых рыб с красными плавниками-стабилизаторами, занимавшие всю видимую длину улицы стратегические ракеты; в толпе закричали „ура“, мальчишки подхватили этот вопль, беснуясь на заборах, по щеке моей няньки покатилась вдруг длинная слеза, и с выражением отчаянной дерзости она крикнула: „Вот ужо мы вам зададим!“ И мне стало жутко и весело, хотелось пинать кого-то ногами, кричать, как все, и плакать гордыми слезами; от нервного перепуга бежали по спине мурашки, члены свела восторженная отвага, как у любого зверька, нападающего в стае, и если бы толпа сейчас устремилась вслед за ракетчиками на какие-то неведомые рубежи, то мы с Танькой конечно же тоже понеслись бы сломя голову, забыв и о доме, и о себе, и о бабушке».

Отрывок этот в свете сказанного нами выше не требует комментариев. Отметим лишь, что последняя фраза отчетливо говорит: патриотическое воодушевление художника в ряде случаев (атака на «неведомые рубежи») становится сильнее самосохранения и любого чувства, даже любви к дому и матери (здесь «бабушке»).

«Танки, танкетки, „катюши“, ракеты с их тягачами — все наконец ушло в сторону Добрынинской площади, наступила тишина, повисло облачко разочарования и грусти, душевную опустошенность, наверное, испытывали даже коты, попрятавшиеся было от грохота, но теперь вылезающие из укрытий, толпа по краям тротуаров сникла, понурилась, стала редеть, лишь портрет в витрине аптеки смотрел с прежним величавым лукавством; но пустота улицы жила недолго.

Уже минут через пятнадцать появились на Ордынке первые демонстранты. Сперва они шли группками, принаряженные, кое у кого в руках были большие бумажные гвоздики, прикрученные к палкам медной проволокой, но потом потекли гуще. У всех были возбужденные лица, на которых лежала печать просветленной усталости. Будто все они этим утром совершили какое-то важное дело, требующее отваги и напряжения всех сил, умственных и душевных, а теперь, гордые, шли еще под впечатлением, какие они красивые и сильные, как их много и как они вместе, к заслуженному отдыху с выпивкой и закуской.

Постепенно их настроение заражало и загрустивших было зевак. И вот демонстранты уже валом валили, толпа катила на колесах, несла на руках транспаранты и лозунги, знамена, флажки, вымпелы и призывы, огромные раскрашенные фанерные цифры перевыполненных трудовых норм, нанизанные на стальные каркасы, по ней волнами перекатывалось еще эхо от многоголосого кремлевского „ура“, то затихающее, то вновь вспыхивающее, и надо всем этим шествием, пахнущим портвейном, сапожной ваксой, дешевым цветочным одеколоном, мылом, потом, духами, стираным бельем и весенней пылью, плыли десятки, сотни черных бород, и сотни темных усов, шевелящихся на огромных полотнищах. Казалось мне, что вся эта лавина чудовищных запахов толпы исходит именно от этих полотнищ, раз в отсутствии их и запахов таких не бывало, а те усы из аптечной витрины не шли уж ни в какое сравнение с этим растительным буйством.

Поросль эта была трех видов. Одна борода поражала пышностью, кучерявостью, другая была более редкой породы — лопаточкой, но чаще бросалась в глаза бородка небольшая, аккуратненьким клинышком, пегонькая, — и мы с нянькой снова вопили „ура“ точно так, как немногим раньше все эти люди и сами орали, проходя мимо трибун на Красной площади, приветствуя и их, этих добрых людей, и их знамена, портреты, бравые транспаранты, смелые лозунги, девушки подбирали оборванные бумажные лепестки, швыряли ими в толпу, оттуда добродушно пошучивали, какой-нибудь гражданин вынимал из петлицы проволочный цветок или отцеплял от груди красный бант, одаривал одну или другую (ах, как хотелось, я думаю, быть и моей няньке в числе счастливиц, ведь все мы, стоявшие по обочинам, завидовали тем, кто шагал в строю), — а полотнища реяли на ветру, шевеля щеками, прозрачнели в прогале улицы, лиц на портретах становилось не разобрать, только хмурились усы, только топорщились бороды, как более плотные, более густые на просвет. Так и уходила от нас праздничная толпа, неся над собою эти окаймления, подобно знаменам, или гербам, или хоругвям, оставив и нас оделенными счастьем причастности какому-то высокому последнему порыву, жалким подобием которого, как я узнаю впоследствии, можно считать лишь предчувствие соития с живым желанным существом».