Фридрих Шиллер - страница 12

стр.

Следы этого существования Шиллера в Карлсшуле сохранились в академических журналах, ежедневных рапортах надзирателей и характеристиках.

Вот уцелевший образец подобного сочинения:

«Относительно успехов Шиллер не уступает Ховену… Он живого и веселого характера, не лишен воображения и ума; скромен, застенчив, погружен в себя и постоянно читает стихи. Его успехи в науках отчасти замедляются его болезненным состоянием; он уважает начальников, услужлив, признателен и прилежен, хороший христианин, любит поэзию и хотя не совсем доволен собою, зато не жалуется на свою судьбу, занимается теологией, но вообще дурно пользуется своими дарованиями».

Что еще, кроме набора этих довольно благонамеренных и противоречивых оценок, мог написать одноклассник и сверстник Шиллера, не желавший чернить его в глазах начальства?

Но, кроме этой внешней, автоматической жизни, каждый шаг которой регламентирован казарменным режимом академии, у Фридриха Шиллера была в тс годы и другая, внутренняя жизнь, тщательно охраняемая от взоров надзирателей.

Душой этой тайной, доверенной только нескольким близким друзьям жизни Шиллера была поэзия. Содержанием этой поэзии — бунт.

Навсегда останется для Шиллера поэзия средством защитить свою духовную свободу, отстоять свой внутренний мир от посягательств деспотизма.

Первые годы, проведенные Шиллером в Карлсшуле, — время первой страстной влюбленности в поэзию. В ней он видит теперь свое призвание. И если есть занятие, которое меньше всего на свете интересует четырнадцатилетнего Фридриха, то это самая схоластическая из наук — юриспруденция, ей-то он и обязан посвятить себя, согласно распоряжению герцога Карла.

Стать герцогским крючкотвором? Чернильной душой, которая сутяжничает ради интересов Карла Евгения, прикрывая кривду цитатами из римского кодекса «Corpus juris»? Нет, такая перспектива ничуть не привлекает Шиллера.

«Большую часть нашего времени и все наши интересы, — вспоминает друг Шиллера Вильгельм Ховен, — поглощали поэтические опыты. Шиллер пробовал свои силы в области лирики и драмы, я — в жанре песни, баллады и романса. В результате мы так отстали в учении, что не могло быть и речи о том, чтобы наверстать упущенное…»

Дерзким пренебрежением к уставу Карловой школы были эти юношеские занятия поэзией, мечты посвятить себя отечественной литературе.

Как и большинство феодальных властителей того времени, герцог Вюртембергский глубоко презирал родной язык и все, что на нем писалось. Он был вполне согласен с Фридрихом II, изрекшим однажды, что «немецкий язык годится только для солдат и публичных девок». Картавя и сюсюкая, этот прославленный в буржуазной историографии прусский король кропал убогие французские стишки, которые потешали его корреспондента — великого Вольтера.

Мешать немецкую речь французскими выражениями, нелепо коверкать на французский манер немецкие слова считалось, вслед за Берлином, признаком хорошего тона в аристократических салонах Штутгарта и Людвигсбурга. Тратя безумные деньги на иностранных актеров, на постановки итальянских опер и французских трагедий, Карл Евгений, подобно прусскому Фридриху, с невежественным высокомерием отворачивался от национальной драматургии, театра и поэзии.

Но, кроме низкопоклонства и невежества, было здесь и другое: ненависть, страх перед своим народом.

Как ни мало интересовались отечественной музой немецкие короли, мелкопоместные герцоги, курфюрсты, князья и прочая и прочая, они знали все же достаточно, чтобы понимать: с начала семидесятых годов, все усиливаясь, в немецкой литературе звучит голос протеста против феодально-абсолютистских порядков. Слово «поэт» все чаще ассоциируется со словом «вольнодумец».

И допустить, чтобы поэты-критиканы созревали в стенах основанного им учебного заведения? Подданные, а не поэты, солдаты, а не вольнодумцы — вот кто нужен герцогу Карлу!

«Удивительной прихотью природы был я обречен стать на моей родине поэтом. Склонность к поэзии оскорбляла законы заведения, в котором я воспитывался, и противоречила планам его основателя… Но страсть к поэзии пламенна и сильна, как первая любовь. То, что должно было ее задушить, разжигало ее!» — вспоминает Шиллер.