Фрося и Пестрянка - страница 2
, все это то, от чего так весело, так хочется прыгать, томно визжать и заливаться звонким лаем.
Но она все-таки чувствовала, что самое-то лучшее было и самое непонятное, — именно любовь… Никогда ей не хотелось так прыгать, кувыркаться и лаять, как при виде Акулины Мироновны и девочек. В них было что-то особенное, и в ней самой при виде их пробуждалось что-то такое, что переполняло все маленькое существо Пестрянки исступленным блаженством. А между тем это что-то нельзя было так определенно ощутить, как ее кожа ощущала тепло солнца, ее глаза — яркий блеск солнца, а ее бойко извивающийся синевато-розовый язык ощущал тепло и влажность молока и овсяной тюри. Это что-то нельзя было сравнить по силе и приятности ощущения с лучшим ее ощущением, с тем, что чувствовал нос ее, когда запах овсянки доносился еще издалека.
Впрочем, этим же носом Пестрянка главным образом чувствовала и любовь, потому что это чувство всего больше оказывалось в том, что ее нос отлично знал отдельные, совершенно своеобразные запахи и Акулины Мироновны, и Кати, и Анюты. И чуять издали эти запахи, когда кто-нибудь из них подходил к Пестрянке, было самым утонченным ее счастьем; в это время хвост ее, помимо ее воли, закручивался и поднимался торчком.
Таким беспечным счастьем она наслаждалась почти весь первый год своей жизни, в течение которого хвост ее необыкновенно удлинился и все тело из маленького, неуклюжего, постепенно обратилось в довольно высокое и складное.
Но зато теперь ей уже приходилось испытать различные лишения. Так, например, раньше и хозяйка, и Катя, и Анюта часто брали ее на руки, и это было для нее наивысшим наслаждением. Теперь же перестали брать ее на руки: она была слишком велика. И как она ни скакала теперь на своих благодетельниц, визжа и хлопая длинными ушами, добиться, чтоб ее взяли на руки, она не могла.
Но это желание попасть на милые теплые руки постепенно ослабело в Пестрянке. Его заменило неудержимое стремление бегать. Она теперь чувствовала с торжеством, что вместо неуклюжих, с трудом державших на себе ее тело лап, у нее образовалось четыре крепких, бойких, жилистых ноги, и приводить их в непрерывное движение было для нее новым «счастьем». И это возрастание счастья не остановилось на беганье.
Нос Пестрянки вдруг открыл, что если запахи хозяйки и девочек, — запахи любви, ей сладостны, то не менее сладостны, хотя совершенно в другом роде, и запахи домашних уток, гогочущих на дворе, цыплят, суетливо бегающих по кухне, даже воробьев, прыгающих по ветвям берез, нависших над хозяйским крыльцом. Сперва Пестрянка была в недоумении. Хозяйку и ее дочерей Пестрянка любила и своим чутким носом и всем своим безалаберным, но душевно горячим сердцем; ну, а этих уток, цыплят, воробьев — их разве она любит? Что они-то ее совсем не любят — это ей ясно. Иначе зачем бы они стали так глупо и шумно разбегаться и разлетаться при виде ее?
Да это было не любовь, — Пестрянка это понимала. Это было гораздо ближе к тому чувству, которое ощущал ее нос к молоку, к овсяной тюре. Но в этом чувстве к уткам, цыплятам, воробьям было что-то иное, не только не похожее на любовь, но даже противное ей: ей хотелось вонзиться зубами в перья этих птиц. Силу и остроту своих зубов впервые почуяла Пестрянка только теперь, глядя на птиц.
А между тем это новое непонятное чувство становилось все сильнее; ради него Пестрянка начала забывать даже лучшее, что знала до сих пор, — любовь к Акулине Мироновне, к Кате и Анюте. Гоняться за отчаянно кричащими глупыми утками — стало для Пестрянки чуть ли не приятнее, чем прыгать на колени хозяйки и девочек. Рядом с этим совсем не похожим на любовь влечением к птицам, в Пестрянке проснулось еще новое чувство: она перестала бояться страшного хохота хозяина. Напротив, когда этот лязгающий, как железо, хохот долетал теперь до ушей Пестрянки, в ней просыпалось желание как-то дерзко, злобно залаять и погнаться за хозяином, как за гогочущей уткой…
Бедная собака не предчувствовала, что в этих новых для нее ощущениях таится несчастье ее жизни. А между тем очень скоро ей пришлось узнать и это.