Гардемарины, вперед! - страница 91
– Странно, – сказала Анастасия, – я не помню твоего лица, но хорошо помню фигуру, и как ты стоишь – руки опущены, голова чуть вбок. Где?..
– Под вашими окнами.
– Так это был ты? И в последнюю ночь? – Анастасия вдруг всхлипнула по-детски. – А я все думала – кто же провожал меня в дальнюю дорогу?
И, всматриваясь в Сашины черты и узнавая их, Анастасия не просто поверила каждому его слову, а растрогалась, вся озарилась внутренне. Ей казалось, что еще в Москве в толпе безликих вздыхателей она выделила горящий взгляд этот.
– Что о матери моей знаешь? – спросила она тихо.
– На дыбе висела…
– Ой, как люто… Как люто! У тебя мать жива? Не дай бог, дожить тебе до такого часа. Ты мне все говори, не жалей меня. Что ее ждет, знаешь?
Саша опустил глаза. Анастасия заплакала, заломила руки.
– Голубчик, но ведь все знают, что Елизавета обет дала не казнить смертию…
– Помилует.
– Если помилует, то кнут. В умелых руках он до кости тело рассекает, я знаю, рассказывали. Все прахом… Все надежды, вся жизнь. Видел, как горит мох на болотах, быстро, ярко, только потрескивает, вот так и моя душа… Матушка моя, бедная моя матушка…
Саша хотел пододвинуться ближе, но Анастасия сама легко соскользнула с кресла, села рядом и положила к нему на грудь голову. От раскаленного, как кузнечный горн, камина несло нестерпимым жаром.
– Я люблю вас, – прошептал Саша еле слышно.
– Вот и славно, мой милый. Люби меня. Хорошо, что здесь на родине будет живая душа по мне тосковать и плакать. А я не умею… Француз говорит, что я холодная, студеная… Тошно мне, голубчик мой, скучно. Живу как холопка – невенчанная. В Париже мне католичкой надобно стать, чтоб под венец идти. Дед мой был католик, но мать, отец, я сама – все православные, воспитаны в вере истинной. Это нехорошо – менять веру?
– Веру нельзя поменять. На то она и вера, – прошептал Саша отрешенно.
Анастасия чуть отстранилась, вглядываясь в его лицо, словно пыталась запомнить навеки.
– Как тебя зовут?
– Александр, – выдохнул он, – Белов.
– Са-аша, – ласково протянула Анастасия и осторожно, пальчиком погладила его брови. – Красивый, грустный… Са-а-шенька…
Радостный де Брильи ворвался в комнату, размахивая над головой паспортом:
– Звезда моя, все отлично! Через неделю мы будем в Париже, – и тут же осекся, взглянув в красное, раскаленное от каминного жара и слез лицо Анастасии. – Что это значит? Ваше поведение… Почему вы сидите на полу и обнимаетесь с этим?..
– Этот мальчик, последний русский, с которым я говорю, – запальчиво сказала Анастасия и еще теснее прижалась к Саше. – Он меня понимает и жалеет. – И, видя, что удивление де Брильи близко к шоку, добавила: – Я же еду с тобой, что же ты еще хочешь? Иди упаковывай сундуки!
– Да как вы смеете так?.. – Француз оторвал Анастасию от Саши и, словно куклу, бросил ее в кресло.
– Не прикасайтесь к ней, сударь! – Саша не помнил, как очутился на ногах, как выхватил шпагу. Он готов был биться со всей Францией, со всей Курляндией, со всем светом, но Брильи отмахнулся от него с досадой.
Анастасия вдруг вскочила и выбежала из комнаты. Де Брильи последовал за ней.
Саша сидел у камина до тех пор, пока последний уголек, исходя остатками тепла, не вспыхнул алым пламенем, чтобы сразу потускнеть и погаснуть. Тогда он встал и пошел к Бергеру.
Курляндец лежал на высокой кровати с выцветшим, когда-то розовым балдахином и надрывно стонал. Добрые руки Устиньи Тихоновны запеленали его бинтами до самой шеи, подсунули тугой валик под раненое плечо. Услышав, что кто-то вошел, он осторожно сдвинул мокрую тряпку со лба и поднял на Сашу мутные от боли глаза.
«Ловко пырнул его француз», – подумал Саша. Лицо Бергера посерело, нос заострился, как у покойника, веки набрякли.
– Какие будут распоряжения? – Саша нагнулся к его лицу. – Мне находиться при вас?
– Нет… – Бергер пожевал губами. – Скачи в Петербург.
– Что сказать Лестоку?
Бергер опять надолго замолчал, рассматривая пыльный полог над кроватью, изъеденные древесным жучком резные столбики.
– Скажи, что ты ничего не видел и не слышал, – сказал он наконец громко и зло. – Опознал, мол, и ушел. И еще скажи, что француз-каналья, чуть меня жизни не лишил. А лишнее скажешь, то, как вернусь в Петербург, такого о тебе расскажу, что Сибирь станет твоей родиной и кладбищем.