Где найти Гинденбургов... - страница 5

стр.

– А режиму секрэтности это не повредит? – спросил Вождь после небольшой паузы, обдумывал предложение своего соратника…

– На мой взгляд, лучше привлечь ограниченный круг лиц, чем сбрасывать кусочки информации то одному, то другому. Тщательно отберем товарищей, оформим им самый строгий допуск…

– Хорошо, подумаем, подбери кандидатуры, обсудим… На свидание нэ просится, с этой, Лурья?

– По документам Маргарита Лурье, товарищ Сталин. Нет, заявил, что предупредил девушку о возможном длительном отсутствии. Ни записки, ни звонка, никаких попыток контактов не предпринимает. Пишет.

– И что, много пишет? – в словах Сталина прозвучала настороженность.

– Так точно! Завтра в моем кабинете еще один сейф установят.

Лаврентий Павлович чуть перевел дух, вроде бы разговор близится к концу, но вождь его опять чуть огорошил.

– И где он у тебя работает? В подвалах Лубянки[3], да?

– В камере внутренней тюрьмы. Создали ему все условия.

– Лаврэнтий, ты же сам сказал, что он нэ враг. Говоришь, он сам согласился на клетку, сказал, что пусть будет желэзная, да? Хорошо. Подумай, чтобы клетка была удобная и просторная. А охрана самая надежная и самая нэзаметная. Лично подбери товарищей. За каждого головой ответишь. Понял? Детали до завтра продумаешь и все мне доложишь. В четырнадцать ровно.

– Слушаюсь!

Лаврентий Павлович опустил трубку и задумался. По его глубокому убеждению, выпускать комдива на волю было рановато. Но вариант с более вольным содержанием проработать было необходимо. Что же, еще один кусок работы на его бедную голову – пожалел себя нарком, но как-то неискренне.

«Вот завтра и попробую переубедить вождя, что выпускать птичку из клетки рановато» – решил он про себя и снова принялся за работу.

Глава вторая

Без отдыха

Самый комфортный подвал Лубянки. 23–24 февраля 1940 года.


Я сидел за столом в том самом страшном подвале самого высокого здания в Москве. Почему высокого? Потому что отсюда хорошо видна Колыма. Почему в подвале? Не знаю! Когда вели сюда по этим переходам, впечатление было, что точно в подвал ведут. Спуски, подъемы, бесконечные углы и повороты. Вроде бы вестибулярный аппарат говорит, что я над поверхностью земли, а не под нею, и ящик бетонный, а не деревянный, если верить пальцам, которые стены прощупали. Но все равно неуютно. С одной стороны, было хорошим знаком, что меня сюда привели, оставив ремень и знаки отличия никто не срывал. Следовательно, я не заключенный, и в правах своих не поражен. С другой стороны, меня тщательно обыскали, так что я был вроде как голый…

В чем тут комфорт? Думаю, это помещение в Лубянке предназначалось для особых гостей, которые и не враги, но которых надо содержать под надзором и (или) защитой. У меня была небольшая камера без окон (бетонный ящик), в которой я спал, там же располагался умывальник с зеркалом, тумбочка с туалетными принадлежностями и небольшой столик с настольной лампой под абажуром и стопкой пронумерованной бумаги. Последняя деталь: на столике красовалась ручка-самописка и пузырек с чернилами. Работал в другой камере, график работы соблюдался неукоснительно. В нужное время меня провожали в камеру напротив, такого же размера, но там был установлен хороший рабочий стол, в углу камеры – чертежная доска, несколько сейфов, шкаф со справочной литературой и набором атласов и карт. В соответствие с планом помещали обратно: на еду, сон и отдых. Перекуров не было. От курева отказался с огромным облегчением. А для паузы использовал несколько коротких комплексов физических упражнений или небольшие медитации. Один раз в день – прогулка на полчаса в тюремном дворике. Еда только в «домашней» камере. И кто накрывает и убирается в камере – неизвестно. Но всегда чисто и опрятно. Было в этом что-то от лаконичной чистоты морга, но что поделать! А этот небольшой столик в домашней камере, никак язык не поворачивается назвать его «журнальным», хотя, по сути, это был журнальный столик еще дореволюционной работы, с витыми искусными резными ножками, с богатой инкрустацией, абсолютно инопланетный предмет в моей простой обстановке, этот столик с лампой предназначался для того случая, когда имяреку, то есть мне, захочется какую-то срочную мысль зафиксировать. А у меня каждая мысль срочная! Так что, как там у Пастернака еще не написано: «февраль, набрать чернил и плакать»