Герцен - страница 30

стр.

Дни в заключении нанизывались однообразной чередой. «Я привык быть колодником, выброшенным из жизни», — писал Герцен 10 декабря 1834 года своей милой сестре Наташе.

Наконец комиссия посчитала, что образ мыслей, «не свойственных духу правительства», был раскрыт и пришла пора неисправимому злоумышленнику поплатиться за свои революционные мнения, «проникнутые пагубным учением Сен-Симона». Так заключил инквизитор Голицын. Свою ироничную, умелую пикировку с членами комиссии (кстати, основанную на глубоком знании российской истории) Герцен не забыл и через двадцать лет, когда писались главы «Былого и дум» о тюрьме и ссылке.

Судьи грозили, требовали раскаяния. Он был непреклонен. К счастью, никаких следов какого-то заговора или тайного общества, которые тщетно пытались выискать судьи, не могло быть обнаружено. Следственная комиссия разрешила свидания Герцена с родными. Яковлев волновался, хлопотал, стремясь выручить своего любимого сына. Однополчанин Ивана Алексеевича, генерал Н. Н. Бахметев, всегда принимавший живое участие в жизни дружеской семьи, наставительно просил написать поподробнее «об Шушке, которому пора уж быть Александром и Ивановичем».

После девятого месяца пребывания в заключении был вынесен приговор, утвержденный в середине марта 1835 года. Все — и родственники, и заключенные терялись в догадках: что грозит арестантам, каково наказание, а может, выпустят на волю? Ходили слухи: их с Огаревым и Сатиным — на Кавказ. Герцен бодрился: «Мне эта новость и не горька, и не сладка, лучше на Кавказе 5 лет, нежели год в Бобруйске. <…> Я не разлюбил Русь, мне все равно, где б ни было, лишь бы дали поприще…»

Приговор был оглашен 31 марта в большой зале генерал-губернаторского дома, что на Тверской. Друзья — Герцен, Огарев, Соколовский, Сатин, Оболенский увиделись впервые после долгой разлуки. Настоящий праздник — «торжественный, дивный день». Так и писал он из Крутиц своей сестре Наташе через два дня после слушания сентенции: «Там соединили двадцать человек, которые должны прямо оттуда быть разбросаны одни по казематам крепостей, другие — по дальним городам… <…> Со слезами и улыбкой обнялись мы. Всё воскресло в моей душе, я жил, я был юноша…» Но развязка была неотвратима, приговор неминуем. Приходило понимание, что юношескому существованию в дружеском кругу положен конец: Александр Иванович Герцен должен отправиться в пермскую ссылку под надзор полиции. Николай Платонович Огарев — в пензенское имение умирающего, разбитого параличом отца под надзор местного губернатора. Подобное послабление, по личной просьбе председателя комиссии государю, сознательно представлялось как акт особой, монаршей милости. Власть искала благодарности осужденных — и не дождалась. Герцен был далек от раскаяния.


Последние строки из тюрьмы, написанные при жандармах 10 апреля 1835-го, Александр обращает «своей прелестной сестре»: «За несколько часов до отъезда я еще пишу и пишу к тебе — к тебе будет последний звук отъезжающего. Тяжело чувство разлуки, и разлуки невольной, но такова судьба, которой я отдался; она влечет меня, и я ей покоряюсь. Когда ж мы увидимся? Где? Все это темно, но ярко воспоминание твоей дружбы…»

Пока еще рубеж сестринской, родственной дружбы им не перейден.

Ведь именно она, «юная утешительница», поддержала его в «самую черную эпоху» только начавшейся взрослой жизни, от 9 до 21 июля, от ареста Огарева до собственного заключения. Они встретились с Наташей на Ваганьковском кладбище 20 июля, и ее участие, позже освещенное в герценовских мемуарах и в набросках ранней неоконченной повести «О себе», обратилось в первые годы ссылки Герцена в значительный эпизод невольного сближения героев по дружеской, а затем любовной переписке. В «Былом и думах» Герцен начинал прочерчивать, как ему казалось, прямую линию своей личной судьбы (выбрасывая из памяти все кажущееся ему несоответствующим этому дорогому, единственному образу). То был рассказ о счастье начала, несмотря на несчастье конца.

Он увидел ее впервые у княгини Марьи Алексеевны Хованской, своевольной, «полной причуд и капризов», как все из яковлевской родни. Маленькой девочке едва исполнилось восемь, и жила она на положении сироты, хотя княгиня была ее родной теткой. С детства отвергнутая всеми, печальная, не имеющая подруг, она казалась себе никому не нужной и уже в отрочестве лелеяла мысли о смерти.