Гибель Марины Цветаевой - страница 4
Что уже наводило на раздумья тех, кто все эти обстоятельства знал и наивно верил в умопостигаемую логику действий советской карательной системы.
Самуил Давыдович казался «непотопляемым».
Однако умереть в собственной постели ему все же не было суждено. В 1952 году его арестовали вместе с другими членами Еврейского Антифашистского комитета — и расстреляли как «врага народа».
Сергей Яковлевич был нездоров.
К прежним хворобам, сопровождавшим его с юных лет, то усиливавшимся, то отпускавшим, на российской земле присоединилась новая: стенокардия. Первые приступы грудной жабы, как тогда еще называли эту болезнь, были настолько сильны, что Эфрона положили в Екатерининскую больницу, и он застрял там надолго. Это случилось в конце марта тридцать восьмого года, всего через пять месяцев после возвращения на родину.
А затем сменяли друг друга санатории — в Аркадии, под Одессой, на берегу Черного моря и на Минеральных водах. Елизавете Яковлевне, сестре, он признался в одном из писем, что за всю жизнь не видел около своей особы такого количества врачей, как в этих санаториях. Понимал ли он, что санатории, в которые он попадал, были совсем другого разряда, чем все прочие? Ибо его пестовали в самых привилегированных, энкаведешных…
Не была ли его грудная жаба всего лишь нормальной реакцией организма на сильнейший стресс? Причин для этого было предостаточно.
«Акция», спланированная в недрах Иностранного отдела (ИНО) НКВД и завершившаяся в сентябре 1937 года убийством в Швейцарии «невозвращенца» Игнатия Рейсса, — а к ней, как все говорили, имел некое отношение Сергей Эфрон, — считалась в высоком Учреждении «проваленной». Убийцы оставили столь заметные следы, что швейцарская полиция, объединившись с французской, сумела быстро поймать троих участников операции. Правда, то были участники, так сказать, «периферийные», — непосредственные убийцы сумели ускользнуть, — но все же в руках полиции обнаружился конец нити, которая достоверно вела в Москву, в тот самый ИНО. Большевистская агентура оказалась на этот раз пойманной за руку, и советским комментаторам уже затруднительнее стало говорить о «беспочвенных подозрениях», как это было в случае с похищением генерала Кутепова в 1930 году.
Но для сильнейшего стресса хватало и тех обстоятельств, какие встретили Эфрона на родине.
Все семнадцать лет чужбины он страстно мечтал о возвращении.
Облик родины в его собственных глазах не раз менялся. В последние же десять лет, незаметно для самого себя, он создал образ такой страдальческой святости, в котором уже совершенно размылись реальные земные черты.
Как быстро развеялся в его сознании этот ореол? И успел ли он вообще до конца развеяться за то недолгое время, которое еще оставалось у Эфрона на земле?
К концу тридцать седьмого страна цепенела от страха: в городах и весях шла «великая чистка», железно проводимая недоростком-наркомом с кукольным личиком.
(Открытки с его фотопортретом продавались тогда на всех углах, и я, второклассница, однажды купила такую в газетном киоске — личико понравилось! Моя тетя, приехавшая как раз в эти дни из районного городка под Ленинградом, увидела открытку среди школьных тетрадок и на моих глазах с воплем разорвала ее в клочки. Я не очень поняла, что именно произошло, но хорошо запомнила. Много позже мне объяснили, что тетя Шура приезжала тогда просить совета и помощи у своего брата, моего отца: только что был арестован ее муж — отец четверых детей.)
Размах арестов должен был бы, кажется, отрезвить самую романтическую голову. Но в одурманенном сознании здравая догадка не задерживается надолго. И, кроме того, именно размах репрессий и не был виден!
Это мы, потомки, знаем его в цифрах, фактах и чудовищных подробностях. А тогда оставалось просторное поле для самоутешения, которое всегда изобретательно. Головотяпство и вредительство — эти слова, постоянно звучавшие из репродукторов, годились для обращения в любую сторону. Они должны были гасить все недоумения — и успешно выполняли свою роль, — во всяком случае, в представлении тех, кого еще не коснулась прямо карающая десница.