Гибель шахмат - страница 6
3:d5) позволила ему на 17 ходу выиграть ферзя, навсегда вошла в историю шахматного искусства наряду с гениальными партиями Андерсена, Морфи и Чигорина.
Но тем не менее чемпион мира снова восстановил свое былое величие, выиграв ряд редких по красоте и виртуозности партий у Алехина, Боголюбова, Маршалла и Рети. Тем более, что „старый лев“ — Ласкер, бывший на последнем турнире, что называется, „не в игре“, не мог стать серьезным противником для смуглого уроженца Кубы.
Таким образом, все складывалось чрезвычайно удачно и вдруг…
Произошло совершенно неожиданное обстоятельство. Капабланка, остановившийся в двух роскошных комнатах отеля „Савой“, принимая московских репортеров, был слегка поражен, что на этот раз ему не задавали обычных трафаретных вопросов об игре русских шахматистов, о его всем навязшей в зубах конкуренции с д-ром Ласкером, о его отношении к гипермодернизму и т. п. Все в один голос говорили только об автомате.
— Automat? — переспрашивал Капабланка — и захлебывающийся от усталости переводчик под обстрелом, по всем правилам американского журнализма, перекрестных вопросов, напомнил маэстро последние номера прочитанных в Себеже нью-иоркских газет и рассказал все, что знала Москва об удивительном автомате.
Малый зал консерватории очень сожалел, вероятно, что его стены не из каучука и что при известной растяжимости он не может стать большим.
Призраки Бетховена и Баха, уже успевшие научиться игре в шахматы и отлично разбиравшиеся в абракадабре ферзевых и королевских дебютов, — даже они были поражены молчаливым величием совершающегося.
Ибо то, что происходило здесь сейчас, было достойно стать занесенным на скрижали истории, на страницы блестящих романов, или на капризные строчки нот гениальной симфонии.
Даже забытый бехштейновский рояль, даже одряхлевшие от музыки стены, даже сдвинутые в напряженном азарте покорные стулья, эти бессловесные статисты грандиозного спектакля, и те тревожно застыли в напряженном ожидании необычайного финала этой необычайной борьбы.
Шахматисты, маэстро и любители, молодые и старые, говорящие на всех европейских языках и говорящие только по-русски, все они, как стая пингвинов перед сном, как фигуры, вылепленные сумасшедшим ваятелем, казались замершими от напряжения, и только сердца их страстно дрожали и бились всем существом своим на черных и белых квадратах единственной в зале доски.
Маэстро, чье звучное имя четыре раза пересекает тире, маэстро, чье имя звучит нарицательным на каждом перекрестке Сити, Унтер-ден-Линдена и Бродвея, маэстро в изящном пиджаке из серого коверкота казался элегантным архангелом нарастающего светопреставления.
По его коричневым, как сигара, губам змеилась тонкая и злая улыбка. Да, да, представьте себе, что потеряв на 17 ходу пешку и не имея возможности вывести слона, он все-таки улыбался.
Профессор Ястребов, с редкими подстриженными усами, задумчиво скользил глазами, уставшими от прожитых шестидесяти лет, по дымным контурам стаунтоновских шахмат. Он, казалось, совсем не думал о них. За каждым ходом маэстро Капабланки его тонкие пальцы скользили по скрытым рычагам автомата и на белом лбу металлического чудовища появлялась безошибочное сочетание букв и цифр.
Иногда и его острые, как бритва, губы бросали в темный и потный сгусток толпы легкую и неопределенную, как теория относительности, улыбку. Она скользила в напряженной тишине зала и иронически нашептывала ничего не понимающим людям: „Дураки. Вы думаете, что это я на 27-м ходу сделаю мат вашему королю и герою? Наивные энтузиасты, забывшие о теории возрастающих чисел и элементарных законах дифференциального исчисления“.
Маэстро Гаванны молчал. Только нервные пальцы да змеистые синеватые жилки, чуть вспухнувшие на седоватых висках, выдавали страдание под маской наигранной апатии.
Это была борьба, перед которой риффы — Франция в Марокко, и Кантон — Пекин в Китае казались детской игрой в солдатики.
Человеческий мозг в этой борьбе с железом и сталью новоявленного Молоха публично умирал, судорожно протестуя на 64 квадратах пестрой доски.
Демпсей-Карпантье, Наполеон и Блюхер, Гоминдан и пекинские армии, Карфаген и римские полчища, библия с ее иудеями и филистимлянами, Давидом и Голиафом — все это чепуха, чушь, мыльные пузыри в сравнении с тем, что совершалось где-то внутри, скрытое реверами элегантного пиджака и тщетной иронией на побледневших, сжатых губах.