Главный калибр - страница 12
Цветкун на мгновение зажмурился — и перед ним, словно кинолента, пущенная с немыслимой быстротой, промелькнули картины родного селения, семьи, друзей, минувших праздников. Свои и соседские ребятишки, которых не брали на демонстрацию, всегда получали алые флажки и носились потом с ними целыми днями…
Простой алый флаг! Как бы он сейчас пригодился. Даже изодранный, наполовину сожженный белогвардейцами флаг первых дней революции — тот, что бережно хранился под стеклом в городском музее. Вот бы его сюда!.. Наверное, и следа от самого музея не оставили гитлеровцы…
И снова промелькнули неотвязные, незабываемые видения разоренного, опустошенного врагами родного края. Никогда, даже во сне, не могло бы привидеться такое, что застали моряки в очищенной от фашистов Тамани и Керчи. Отступая, враг не щадил ничего. Жег и взрывал дома. Рушил санатории. Вырубал сады, виноградники. С каким‑то недоумением глядел Цветкун на остатки линии узкоколейки: на ней были перебиты рельсы. Неужели их дробили кувалдой? Или машинку какую, то для этого приспособили?.
К телеграфным столбам были привязаны похожие на мыло куски какой‑то массы. Оказалось — тол, взрывчатка. Хотели, но не успели перебить даже столбы.
И пепел кострищ, страшных кострищ, в которых были перемешаны с золой человеческие кости. Трупы убитых, замученных советских людей гитлеровцы сжигали. Но сжечь все не смогли, не успели. И моряки натыкались на огромные братские могилы с тысячами трупов стариков, женщин, детей.
А уцелевшие жители рассказывали такое, что у моряка перехватывало дыхание и темнело в глазах. Девушек и молодых женщин не осталось вовсе: их либо угнали в Германию, либо, надругавшись, перебили. Казалось, здесь безобразничали какие‑то взбесившиеся животные, звери, которых надо только уничтожать.
Да, уничтожать и гнать с родной земли, биться не на жизнь, а на смерть, потому что всех может замучить фашистское зверье…
Снова, как чудовищным молотом, потряс высотку шестиствольный миномет. Но мины упали уже по другую сторону блиндажа. Точно отзываясь, тяжко грохнули по соседству снаряды наших орудий.
По наклонному ходу в блиндаж спустился краснофлотец с трофейным автоматом.
— Полундра, старшина. На правом фланге никого не осталось. У пулемета тоже никого. Ежели фрицы пойдут —• там свободно прорвутся. Мне одному не управиться.
Старшина молча поднял глаза на Цветкуна. Тот понял все без слов.
— Что ж. Раз такое дело. Я, значит, к пулемету.
Оба матроса стали пробираться развороченными окопами туда, где они, изгибаясь по высотке, образовывали ее правый край. Пулемет был цел. Но пулеметчики лежали чуть поодаль, обнявшись, точно два крепко уснувших друга. Как и чем их сразило, понять было трудно, да и не было времени узнавать: гитлеровцы могли показаться в любую минуту. Вражеские мины с противным кошачьим воем вспарывали холодный воздух. А это предвещало атаку.
Цветкун прилег к пулемету, проверил. Он был исправен. Обзор хороший, патронов достаточно. Но где вторая, запасная позиция, куда можно перенести пулемет, ежели его тут засекут вражеские минометчики? Цветкун чуть приподнялся и в тот же момент почувствовал, будто кто‑то грубо дернул его за плечо, толкнул горячим в в грудь. Его прижало к холодной земле, под щекой стал таять снежок.
— Ранило? — тревожно спросил, проводивший его сюда краснофлотец. — Э, тебя тут оставлять нельзя. Давай назад в блиндаж…
Он приподнял его внезапно обмякшее тело. Когда Цветкун пришел в себя, он увидел склоненное лицо старшины Александра Ермаченко. Тот уже успел снять с него шинель и намокшую от крови форменку. Вся в крови была и нижняя рубашка. Цветкун надел ее сегодня утром, переодеваясь перед смертным боем, по обычаю, во все чистое. Он еще пожалел тогда, что ему досталась не полосатая флотская тельняшка, а общевойсковая, обычная белая рубашка.
Цветкун рывком сорвал рубашку через голову, прижал к ранам. Одна, рваная, была на шее возле плеча, другая на груди. Из обеих обильно текла кровь. Боли, как ни странно, он почти не чувствовал. Рубашка быстро намокала, тяжелела, из белой превращалась в алую. Он перевернул ее еще раз, промокая ею кровь, как когда‑то в детстве промокал чернила. Вот так — еще раз, до последней капли…