Гнет - страница 12
Он ходил в кожаной тужурке, в каких тогда комиссары ходили, и принимал активное участие в «раскулачивании» тех людей, кто жил немного лучше других. Вел он себя в селе так, словно он тут царь и бог — многих он тогда людей из домов своих повыбрасывал.
Так вот, зашел он сюда,… вон там он стоял, — баба Киля, вяло махнув рукой, показала в открытый дверной проем, ведущий в коридор, — и стал требовать, чтобы мы ему имеющиеся в доме продукты, золото и деньги сдали. А если не сдадите по-хорошему, — говорит он, шаря своими наглыми глазами по комнате, — то будет по-плохому: я вас всех из хаты выкину.
— Боже! Боже!.. — баба Киля сжалась вся и на какое-то время замолчала, затем, взяв себя в руки, она продолжила:
Я тогда готова была его убить, гадину! Было у меня желание за вилами сбегать, да куда там — силы мои уже на исходе были. Слезы только от беспомощности по щекам текли…
Перерыли они тогда у нас в хате все вверх дном, даже комнатные цветы из горшков повырывали, сволочи — драгоценности искали… Они тогда готовы были и крошки хлеба со стола собрать и унести, лишь бы нам не достались, только не было у нас этих крошек — корой акаций мы уже тогда, как свиньи, питались да мышей, пока двигаться могли, ловили — я их вкус до сих пор помню.
Рылись они у нас в хате до поздней ночи. И представь, — уже обращаясь ко мне, баба Киля горько усмехнулась, — с пустыми руками они тогда все равно не ушли: вытащили они из дома нашу швейную машинку «Зингер», а потом Шинкарчук ко мне подошел.
— А это у тебя что? — он подбородкам указал на мои золотые сережки, которые папа с мамой мне на свадьбу подарили.
— Как, что?.. — еле проворочала я одеревеневшим языком, с испугом и злостью подумав: «Какая же я дура! Как же я раньше не догадалась снять и спрятать их куда-нибудь подальше, а еще лучше: на продукты где-нибудь обменять»…
А тот, протянув свою волосатую руку, схватил сережку и до боли в ухе ее, выворачивая, сквозь зубы зарычал:
— Что вот это?! Вот?!.. Вот?!.. Вот?!
Дед Ваня не выдержал тогда, бросился он на Шинкарчука, и в хате драка началась. Я от греха подальше сняла с себя те сережки и кричу ему: «На, возьми!!!»… А Шинкарчук и прихлебатели его уже остановиться не могли: били они тогда деда Ваню минут десять. Он после этого больше месяца руку не мог поднять — вывихнули ему тогда руку, да и лицо у него все распухшим долго было. Хорошо еще, что его не забрали тогда…
Там, в хате, — обращаясь ко мне, сказала баба Киля, — висит мой портрет — это я сразу после свадьбы в Николаеве сфотографировалась, мы тогда с твоим дедом Ваней туда на рынок дорожками торговать ездили. Так там, на той фотографии я в тех сережках… Красивые были сережки, — потупившись, тихим голосом добавила она. Некоторое время она молчала, затем, обращаясь ко мне, вновь заговорила:
Представляешь, внучек, вокруг села на полях колосится пшеница, которую мы же сами и посадили, и которою нам, даже умирая от голода, трогать, было нельзя. «Это для рабочего класса, — постоянно говорили нам, когда мы, уходя с поля домой, выворачивали перед охранниками свои карманы, — он, дескать, нам светлое будущее строит». А люди тогда, не в силах дождаться этого светлого будущего, уже мучаясь от голода, по ночам на эти охраняемые поля, как к врагу за линию фронта с ножничками вынуждены были ходить. И не дай Бог охранникам попасться: за срезанные колоски или за жменьку зерна в кармане немедленно уголовные дела возбуждались, и этих голодных людей к расстрелу приговаривали,… в лучшем случае — к десяти годам лагерей.
А к осени 1932 года из колхоза уже не только все фуражное зерно нового урожая было вывезено, но даже посевной фонд, приготовленный для следующего года, со складов увезли куда-то.
Боже,… Боже…
Этой же осенью мы все крохи от макухи, что раньше корове давали — в сарае поподбирали, и кошку нашу Мурку съели, — вновь тихим голосом заговорила баба Киля, — а потом мы и до нашей собаки Жучка добрались. Мы ели бурьян, листья и кору, содранную с деревьев, варили лободу, собранную в полях, лягушек и крыс,… все, что двигаться могло, мы тогда ели, но все равно мы быстро слабели.