Годовые кольца - страница 9

стр.

Все-таки вечером меня пожалели. Когда я выпил кружку ненавистного молока, дядя кивнул Алексею, и он отдал мне пистолетик.

Пойдем домой, я замерз, теребит меня сын. Не тереби меня, сын. Я все стою в тумане на берегу Муравки и жду. Высматриваю, когда зеленые льдины принесут мне пистолетик. Легче ждать, когда хорошо видишь. Тогда я не носил очки, видел хорошо, зорко, как всю жизнь — мой бедный, бедный отец.

3. За четыре бедняцких обола

Начну бесхитростно: сразу после Старого Нового года встали сильные морозы и стояли уже третью неделю. По городу вымерзали и выгорали пьяненькие, пожары побежали по допотопным слободкам, где проживали наследственные антибуржуазные томичи — потомственные грузчики, сторожа и экспедиторы. Если им везло, они успевали выбежать на улицу, прихватив остатки спиртного, дожевывая закуску, и виновато слушали, как в яром огне взрываются банки с солеными огурцами.

На Степановке, именно на улице Хмельницкого, утром третьего дня обнаружили окоченевшего мужчину: он упал, крепко подвыпивший, и заснул, прикрыв глаза ладонью, как от яркого света. Его шапка отлетела метра на два, и в ней нашли камень, оказавшийся воробьем, которому не помогло секундное тепло, переданное шапке теменем несчастного.

А вчера мне позвонила Анастасия Евгеньевна и рассказала, что звонарь Сережа из Казанского храма рассказал ей, что от мороза лопнул колокол: на вечерю, крючась на ветру, Сережа хватил билом как-то не в меру сильно, и отломился кусок, такой большой, что, падая, пробил перекрытие. В заключение она вздохнула: плохой знак, и не первый такой плохой знак. Надо из этого города уезжать.

Нетвердый в физике, я позвонил Сереже, и он с негодованием опроверг это известие. Сказал, что с Анастасией Евгеньевной вообще не общается целый год, потому что она врушка, а если его и отстранили на время от должности, то по совсем другому поводу. А по какому, не скажет — не хочет выглядеть ябедой, зато отцу-настоятелю в свое время будет сложно выкручиваться перед Господом за такую обиду малому ему.

Но морозы, добавил он, и вправду нехороши, зловещи. Не потому, что сильные, а потому, что серые. «Обратите внимание: всегда же чем студеней, тем солнечней, розовее. А тут с самого начала хмарь и скука. Как в остяцком аду».

Мы от такого холода поотвыкли. Легко, но уже без удовольствия припоминалось: подобное было лет 25 назад, когда утро за утром молодой я летел на службу, зажмурив глаза, обмотав лицо несвежим, прокуренным шарфом, перебежками — от порога до булочной; от булочной до подъезда столетнего дома купца Абдуллина, от подъезда до вестибюля пивного завода… И, наконец, страшный долгий марафон круто вверх по Горбатой улице, теперь в компании с другими обезумевшими согражданами, — а навстречу неслись рабочие пивзавода, они бежали легко, вниз, зато лицом к реке, им доставалось втрое, и они храпели, как кони, с облезлыми красными мордами.

На слепом бегу мы с ними часто сталкивались — бегущие сверху крепкие пролетарии сносили нас, как городки, на обочины тротуаров.

Но сегодня, не справясь по летописям, еще и встал густой туман. Сын проснулся раньше всех, до будильника, и пошел попальчиковать в кабинете без свидетелей. И оттуда разбудил нас криком: пустота, пустота! Глянули в окно — за ним действительно было пусто, зияло.

Я шел в молоке к трамвайной остановке и не видел ни остановки, ни школы, ни магазинов, ничего. Куда там, — выйдя из подъезда, я оглянулся: где Дом твой, Адам? Весь наш огромный дом растаял, исчез за мгновения без остатка.

Мир надо было открывать заново. При видимости в десять шагов все проступало в чудесной, обновленной отдельности, частями, и тут же затягивалось дымкой, засасывалось белизной, растворялось в колючей арктической тишине. И казалось: уши плотно заложены густой ватой тумана. Собственные шаги были едва слышны и не узнавались, словно шел не ты, а кто-то незримый рядом.

Да ходят ли трамваи, подумал я, но через вздох успокоился: ходят, куда ж они денутся? Потому что дошел до путей, до сквозняка и услышал слабенький, но почти непрерывный трезвон. Катясь медленно, наощупь, приближающийся трамвай извещал: я иду-иду-иду, тук-туки-тук, вы — раздайтесь, пропустите, жить хотите коль — замрите, а вас — могу сейчас принять на борт, за четыре бедняцких обола.