Годы - страница 4

стр.


Они снова и снова рассказывали про лютую зиму сорок второго года, про голод и брюкву, карточки и талоны на табак, про бомбардировки, про зловещие зарницы в небе – предвестье войны, – про запруженные велосипедами и телегами дороги после капитуляции Франции, про разгромленные лавки, про оставшихся без крова людей, которые рылись в обломках, пытаясь найти фотографии или деньги, про вступление немцев – и каждый точно указывал куда, в какой город, – про неизменно вежливых англичан, про беспардонных американцев, про коллаборационистов, про какого-нибудь соседа, ушедшего в Сопротивление, про чью-то дочку, обритую наголо после Освобождения за роман с немцем. Про Гавр, стертый с лица земли, от которого не осталось ничего, про черный рынок, про немецкую пропаганду, про драпающих фрицев, переплывающих Сену возле Кодебека на раздувшихся трупах лошадей. Про крестьянку, которая смачно пукнула в вагоне поезда, полного немцев, и громко заявила: «Им теперь слова не скажешь, а чувства так и прут!» На общем фоне голода и страха все рассказывалось в режиме безличной анонимности: «мы», «все», «кто-то».

Они вспоминали Петена[8] и пожимали плечами – старик он был, почти развалина, когда его на безрыбье призвали править страной. Имитировали завывание и полет в небе ракет V2, снова разыгрывали пережитый испуг, в самые драматические моменты рассказа изображали мучительные раздумья – «как же, думаю, поступить?» – нагнетали интригу.


Это был рассказ, полный смертей и злобы, уничтожения всего, но излагаемый почти с восторгом, для нейтрализации которого периодически вставлялось пылкое и торжественное заклинание: «Не приведи господь такое пережить!» – и дальше следовала пауза – назидание какой-то туманной инстанции – и легкий стыд за свой недавний азарт.


Но говорили они только про то, что видели сами, что можно было воспроизвести, воскресить под выпивку и закуску. Им не хватало таланта и уверенности в себе, чтобы рассказывать про вещи известные, но не виденные своими глазами. То есть ни слова про еврейских детей, отправляемых поездами в Освенцим, или про изможденные трупы, вывозимые по утрам из Варшавского гетто, или раскаленное пекло Хиросимы. Отсюда впечатление, – которое потом не смогут исправить ни уроки истории, ни документальные и художественные фильмы, – что газовые камеры и атомная бомба расположены в другом временном срезе, не в том, где масло на черном рынке, воздушная тревога и прятанье в подпол.


Потом по аналогии все переключались на войну предыдущую – 1914 года, Великую войну – ее-то мы выиграли! Победили с кровью и отвагой! Настоящая мужская война, рассказам о которой почтительно внимали присутствующие женщины. Мужчины говорили про Верден и Шмен-де-Дам, про тех, кто отравился газом, и про то, как звонили во все колокола 11 ноября 1918-го, в день окончания войны. Перечисляли названия деревень, куда не вернулся никто из призванных на войну сыновей. Сравнивали тогдашних солдат, месяцами гнивших в окопной грязи, с теми, что сдались в плен в 40-м году и потом просидели там пять лет в тепле и безопасности – не то что мы под бомбежкой. Спорили, кто больше хлебнул романтики и горя.


Потом забирались дальше, во времена, когда сами еще не родились, – туда, где была Крымская война, война 1870-го, где парижане ели крыс.


В описываемом прошлом не было ничего, кроме голода и войн.


Под занавес пели: «Эй, стаканчик вина!» и «Парижский цветок», хором орали во всю глотку слова припева: «Синий, красный, белый – родины цвета». Смеялись, махали рукой и опрокидывали в рот вино: больше выпьешь – меньше достанется фрицам.


Дети не слушали и, получив разрешение, тут же выскакивали из-за стола: пользуясь общепраздничным благодушием, заводили запретные игры: скакать по кроватям, висеть на качелях вниз головой. Но запоминали – все. В сравнении с увлекательным временем сказаний, чьи эпизоды еще не скоро выстроятся у них в правильном порядке: разгром Франции в 1940 году, исход мирного населения, немецкая оккупация, высадка союзников, победа – тусклым казалось им то безымянное время, в которое они росли. Дети жалели, что не застали или почти не застали ту пору, когда все скопом снимались с насиженных мест, брели по дорогам и ночевали на соломе как цыгане. Непрожитые годы оставляли в душе стойкое чувство досады. Чужие воспоминания рождали неясную тоску по времени, с которым они так глупо разминулись, и надежду, что когда-нибудь и им перепадет что-то такое.