Годы молодости - страница 45
Вот и все, что я могу Вам сказать в ответ на Ваш вопрос о недостатках, больше же ничего придумать не могу».
В ответ на критические замечания Чехова Куприн 6-го декабря 1902 года писал:
«То, что Вы писали мне о рассказе „На покое“, — очень верно, хотя и прискорбно для меня. Кое-что, сообразно с Вашим взглядом, я исправил, только этого очень мало, и впечатление остается то же».
Прочитав мне свой ответ Антону Павловичу, Куприн сказал:
— Антон Павлович прав. Но все дело в том, что актеров последних лет, таких, как в Художественном театре и на столичной сцене, я не встречал. И Чехов во всех своих рассказах изображал только старый актерский быт. Что же касается до актеров новых, прокладывающих новые пути в искусстве, то он их уже знает, но сам этой темы пока не касается.
В одном из писем к Чехову Куприн пишет:
«Жена Вам шлет поклоны и притом самые сердечные. В декабре мы ждем. Я до сих пор помню и никогда, вероятно, в моей жизни не забуду того вечера>{41}, когда я заходил прощаться с Вами и когда Вы говорили со мной о родах и о прочих сюда относящихся вещах. Я читал где-то, что Доде называл себя „продавцом счастья“ в том смысле, что он умел глубоко проникать в человеческое горе и утешать>{42}. К вам, конечно, не идет это определение, потому что оно по-французски манерно, приторно. Но от Вас я ушел тогда успокоенный и ободренный, почти умиленный».
В своих воспоминаниях о Чехове Куприн считал неудобным говорить о личных волнениях и приписал их своему фиктивному другу, который переживал большую тревогу во время первой беременности горячо любимой жены и, по правде сказать, порядочно докучал Антону Павловичу своей болью. И вот Чехов 1 ноября написал ему:
«Скажите Вашей жене, чтобы не беспокоилась, все обойдется благополучно. Роды будут продолжаться часов 20, а потом наступит блаженнейшее состояние, когда она будет улыбаться, а Вам будет хотеться плакать от умиления. 20 часов — это обыкновенный maximum для первых родов.
Ваш А. Чехов»
Куприн был глубоко тронут отзывчивостью, вниманием, той сердечностью, какой проникнуто было письмо Чехова.
Осенью, после Мисхора, устраиваясь в новой квартире на Разъезжей, я на этажерке, стоявшей около дивана, разместила свою коллекцию безделушек. Здесь были старинные, русского фарфора фигурки, изделия из уральской яшмы, которые в изобилии дарил мне Дмитрий Наркисович, и много привезенных мной из заграничных поездок швейцарских и тирольских домиков. Среди всего этого находились и три вырезанные из слоновой кости обезьянки, несколько лет назад подаренные мне братом, вернувшимся из Китая.
— Машенька, у меня к тебе просьба, — обратился как-то ко мне Александр Иванович. — Подари мне двух обезьянок.
— К чему они тебе, Саша? — удивилась я.
— Я откровенно признаюсь тебе, Машенька, в чем дело. Обещай только, что ты не рассердишься и не обидишься на меня.
— Что за пустяки, Саша. Если тебе нравятся обезьянки, конечно, возьми их.
— Ну вот… Мне хочется подарить их Антону Павловичу. У него на камине и на письменном столе много хорошеньких мелких вещиц, которые подарили ему на память друзья. И эти обезьянки с таким живым выражением лица и глаз были бы там как раз на месте. А мне было бы приятно думать, что, иногда взглядывая на них, Антон Павлович вспоминает и обо мне.
Я с радостью отдала Александру Ивановичу обезьянок.
Первого декабря 1902 года Антон Павлович писал Куприну:
«Ваш подарок — обезьянки — великолепен, я только теперь рассмотрел его как следует и нахожу, что штучка сия совсем хороша, художественная вполне. Большое Вам спасибо! Напишите мне, как Ваши дела, как здоровье жены».
Александр Иванович ответил Чехову 6-го декабря 1902 года:
«Вы меня очень обрадовали, многоуважаемый Антон Павлович, написав, что обезьянки Вам понравились. Мне приятно будет думать, что благодаря им Вы, может быть, лишний раз вспомните о человеке, который предан Вам всей душой.
Дела мои литературные так хороши, что боюсь сглазить. „Знание“ купило у меня книгу рассказов. Не говоря уже об очень хороших, сравнительно, материальных условиях, — приятно выйти в свет под таким флагом».