Голубой дом - страница 7
Светлые стены комнат и запах лаванды немного успокоили ее. Майе казалось, что она выбралась из преисподней. Чтобы окончательно прийти в себя, она направилась к полке с пластинками. Это был бальзам на рану. Она выбрала квинтет Шуберта в обработке Хейфица и Пятигорского. Свернувшись клубком в бержеровском[1] кресле с темной обивкой, она закрыла глаза — на кончиках ресниц дрожали слезы — и отдалась звукам музыки, словно погрузившись в мягкие волны. В такт быстрым движениям смычка замелькали картинки: маленькая девочка в платье из органди[2], потом — отрывочные воспоминания из ее собственного детства. Музыка была наполнена венской беззаботностью — послышалось ворчание виолончельных струн, словно предупреждавших безмятежного ребенка о неминуемых опасностях. Вторая часть настолько точно соответствовала ее собственному ощущению крушения иллюзий, что Майя расплакалась. Она пыталась вспомнить хоть какие-то счастливые моменты из детства, но тщетно. Неумолимые шаги смерти слышались ей в пиццикато виолончелей, нарастающий темп которого сменился финальным меланхолическим мотивом.
Игла сделала последний круг по пластинке. Музыка прекратилась. Майя поняла, что блуждает в неизвестном прошлом. Картины матери потрясли ее. Но ведь живопись — это не слова. Слова не меняются, а картины каждый видит по-своему. Художник изображает свою истину, набрасывая на холст формы и движения, тени и краски, как писатель, выстраивающий слова на бумаге. Но как только на картину упадет первый чужой взгляд, она перестает принадлежать своему создателю. Его творение превращается в достояние каждого.
Майя встала, сняла пластинку с проигрывателя и поставила на место. Потом выпила холодной воды и решительными шагами снова поднялась на чердак.
Вздохнув, она накрыла четыре картины брезентом, потом вытащила из груды еще одну. На ней сражались два громадных члена с женскими головами. Лица обеих женщин были одинаковыми, чего нельзя было сказать о членах: у одного сохранилась крайняя плоть, другой был обрезан. Майя слегка смутилась: члены были изображены во всех подробностях, кожа на них выглядела как настоящая. Она невольно представила себе мать, которая поочередно берет их в рот. Вульгарность картины неприятно поразила ее.
Большинство картин образовывали пары, иногда — триптихи. У Майи не сохранилось никаких воспоминаний о том периоде, когда мать писала их.
Тема деторождения, воспетая и горячо любимая многими художниками, у Евы стала эпицентром зла. При виде всех этих женщин с выпотрошенными внутренностями и разорванных на части младенцев Майя спрашивала себя, кто здесь является жертвой — роженица или ребенок? Несомненно, Ева ненавидела все, связанное с материнством, и как следствие — свою единственную дочь.
Прежняя боль вернулась, став еще более острой, пока Майя собирала разбросанные по полу палитры. Засохшие краски, по большей части оттенки красного, фиолетового и черного, были густыми и насыщенными, как в рекламе. В те времена ее мать, должно быть, еще не признавала ни мягких пастельных тонов, ни игры света и тени. Можно назвать это психоделическим периодом, подумала Майя. Может быть, конечно, мать не испытывала никаких особых терзаний — в конце концов, это могла быть просто дань моде…
В солнечном потоке, лившемся в окно, пылинки собирались в светящиеся снопы. Было уже очень жарко. Майя вся взмокла и к тому же проголодалась.
Стоя у разделочного стола на бежево-коричневом плиточном полу кухни, Майя нарезала помидоры и базилик для салата. Она снова представила себе Еву перед мольбертом. Ей казалось, что мать вообще никогда от него не отходила.
— Ален, забери ее! Я не могу сосредоточиться, когда она вокруг меня вертится! Не смотри сюда, Майя, красный цвет слишком ярок для тебя!
— Почему? У меня свитер красный. Ты же знаешь, я люблю красный цвет.
— Этот — не такой! Уходи! Ален! Забери ее, она мешает мне работать!
— Майя, пойдем прогуляемся.
Голос у отца был веселый и спокойный.
— Я не хочу гулять! — Майя заплакала.
— Пошли-пошли, малышка. Будем собирать цветы.
Ален взял ее за руку.
— Не хочу! Я проголодалась.