Горные орлы - страница 60
— Этого бы натравить на них! Умру, а натравлю!..
— Да ведь тут не только Марине, тут кое-кому и другому несдобровать! Мужик он горячий, как скакун…
Еще в то время, когда в доме Рыклина жил Орефий Зурнин и почтарь оставлял для него почту, Егору Егорычу «случайно» попало в руки письмо Адуева к жене с его тюремным адресом.
Вскрыв письмо, Рыклин так увлекся чужой сердечной тайной, что и другие письма Селифона к Марине из сумки подпоенного «опрокидоном» почтаря оказались в руках Егора Егорыча.
Письма Адуева удивили Рыклина исступленной тоской по любимой жене, страстными просьбами писать ему обо всем, что происходит в Черновушке.
В одном из них Рыклина поразили фразы Селифона о любви, никогда не только не испытанной им самим, но даже и не приходившей ему в голову. «Недавно я прочитал в книжке, — писал Селифон, — что любовь — это когда хочется того, чего нет и не бывает. Неправда! Любовь — это тоска по тому, что было и что могло быть еще долго-долго, но оборвалось. Мне хочется биться об стенку головой, выть по-волчьи, плакать отчаянными слезами…»
Мысль использовать страстную любовь Селифона тогда уже мелькнула в изобретательной голове Егора Егорыча. Позже она окончательно оформилась.
Письмо в тюрьму обсуждалось долго.
«Первым начал Зурнин, и теперь каждоночно балуют с нею артельщики.
Писем про горячую любовь свою ей не пиши, — она говорит, что отвечать арестанту ни за что не будет. Да и показывает она твои письма всем своим милешам.
И без твоих писем и без тебя у ней теперь хватает куда время девать».
Свидетелями в письме была выставлена вся Черновушка и даже его родная бабка — Ненила Самоховна. Невзначай в письме обмолвились и о том, что иного имени Селифону, как «бандит», ни от Зурнина, ни от коммунистов нет.
«Вернешься и убедишься во всем самолично…»
Заведующий воспитательной частью товарищ Марунченко знал обитателей домзака, как опытный врач больных своей палаты.
На второй день письмо, полученное Селифоном, было показано Марунченко. Он внимательно прочел его и сказал:
— Не верю я этому письму. Человек, написавший его и не поставивший своего имени, лжет.
Селифон выронил письмо из рук.
— Не верю и я! Не верю, товарищ Марунченко. Не такая она у меня. Нет, не такая… — Адуев схватил Марунченко за руку.
Заключенные тесным кольцом обступили их.
О досрочном освобождении заключенные начинают думать и говорить сразу же после приговора суда. Они готовы работать лишние часы, только бы приблизить желанный день выхода на волю.
Все рабочее время Селифон проводил в кузнечно-слесарной мастерской: каждые два дня работы там засчитывались за три.
И в мастерской и в камере Селифона были устроены календари: палочки на них обозначали дни, кружки — недели, квадраты — месяцы. Зачеркнуть палочку по окончании дня было огромным наслаждением.
Могущественное исправительное средство «досрочки» не действовало только на отпетых блатных. Они бравировали своим презрением к досрочке и, не рассчитывая на «милость», дерзко держались с администрацией.
А время шло не останавливаясь. Уже вновь в вечерние и утренние зори подолгу пылало, медленно остывая, небо, уже снова прошумел ледоход на реке…
Ночами Селифона мучительно преследовали кошмары. Писем от Марины не было, хотя он несколько раз просил ее об этом и сообщил ей свой адрес. Наконец он вновь получил письмо из Черновушки. Вместо нее писал все тот же неизвестный:
«…вся деревня с нее смеется, а ей неймется. Артельщики обхохотались с тебя. Вернешься и сам увидишь. Кому пишет она, так это своему Орефию Лукичу, и он ее письмами заваливает. Она им не надышится: и в песнях и в баснях — Зурнин».
Желанный и страшный день настал.
Назначат?! Не назначат?!
Комиссии по досрочке дано право освобождать заключенных, отбывших половину срока, «в случае проявления ими признаков исправления». Ожидающих было много, все надеялись на Марунченко.
Еле живой, с помутившимися глазами, вошел Селифон в большую светлую комнату с открытыми, выходящими в сад окнами. Кто-то о чем-то спрашивал его, и он отвечал невпопад, видя только ободряющие серые глаза Марунченко, сидевшего позади членов комиссии.