Городские повести - страница 5
Сам не заметив того, я слился с негустым, но устойчивым потоком людей и бодрым шагом дошел до Трубной площади за каких-нибудь три минуты. Трубная площадь была совершенно пуста — да она и среди дня кажется полупустою. Медленный снег оседал на белые клумбы, на грязные кучи вдоль тротуаров и на коричневые полосы мостовых. Я постоял на перекрестке: трамваи еще позвякивали вдоль темного Цветного бульвара, но внутренность вагонов была уже прозрачна. Все окна малоэтажных домов, окружавших площадь, горели праздничным светом, кое-где за темным стеклом светили красные и зеленые лампочки елок, и от этого стекла казались гранеными, но ни звука не долетало на улицу, и это было хорошо, так как я боялся, что город будет полон звона рюмок и застольных песен.
Простояв минуты три в размышлении, свернуть ли мне на Цветной бульвар или подняться вверх, к Пушкинской площади, я вдруг обнаружил, что остался на площади один. Темная струйка людей, выбивавшаяся из сквера за моею спиной, иссякла, люди торопливо перебежали площадь в разных направлениях и исчезли в подворотнях домов. Мне стало не по себе. Неприятная перспектива иметь перед глазами темные окна Госцирка оттолкнула меня от Цветного бульвара, и, подняв воротник пальто, я двинулся в сторону Пушкинской площади. Прикинув мысленно, где мне разбить свою стоянку, я облюбовал одну аллею Страстного бульвара — не главную, которая идет вдоль левой ограды, а узенькую, боковую, которая от входа в сквер сворачивает вправо. Я даже выбрал себе скамейку: одну из двух, стоящих вдали от мусорного ящика, лицом в сторону светлой полянки посреди сквера, где летом ровная поверхность подстриженной травы и кустики на ней напоминают мне почему-то о Лондоне и о Гайд-парке, где я, впрочем, не был ни разу в жизни.
С большим неудовольствием я обнаружил, что место мое — а именно одна из двух самых удобных скамеек — занято. Уже от входа в белую, необыкновенно чистую аллею я увидел сидящую на скамье одинокую фигуру с голрой, которая издали показалась мне несоразмерно боль.иою. Мне стало досадно, тем более что на всем пути от Трубной площади я не встретил ни одного прохожего. 1 так уж устроен человек, что ни одна скамейка в мире не показалась бы мне такой уютной, как эта — спиной к ограде и лицом к ровной снежной полянке, посередине которой, как мне показалось, чернела еще и елка. Шагов через пятнадцать я разглядел, что на скамье сидела
девочка в коротком черном пальто и толстом шарфе, который делал ее голову похожей на легкий серо-голубой шар, готовый оторваться и улететь. В руках у девочки был хлорвиниловый паркет, внутри которого что-то белело: должно быть, новогодние туфли, на коленях (это я увидел, уже подойдя) лежала белая сумочка.
Мое приближение — и довольно решительное, — видимо, ее взволновало. Она неловко посмотрела на часы, потом взглянула по сторонам (кроме нас, во всем сквере и даже в дальних широких аллеях никого не было) и, отвернувшись от меня, застыла в жалкой и отчужденной позе.
Я тоже взглянул на часы: было двадцать минут двенадцатого, и, если свидание до сих пор не состоялось, видно, что ждать его придется в следующем году. Со стороны парня, который заставил ее сидеть в таком безлюдном месте, это было по меньшей мере свинством. Я уселся на соседнюю скамейку — она стояла шагах в десяти — с твердым намерением сделать пижону, если он соизволит явиться, подходящее к случаю замечание. Желание быть хоть кому-нибудь полезным обуревало меня с самого нежного возраста: оно привело меня в пединститут и когда-нибудь сведет в преждевременную могилу.
Но девочка не стала дожидаться моей помощи. Терпения ее и мужества хватило лишь до той минуты, когда я опустился на скамейку и, сняв перчатки, хлопнул ими по припорошенной снегом доске. Хлопок этот вспугнул ее, как куропатку. Затрепетав, она оглянулась, вскочила со скамейки, и снег часто заскрипел под каблуками ее высоких сапожков. Лишь отдалившись от меня на безопасное расстояние, она взяла себя в руки и, замедлив шаги, пошла поспокойнее, не оглядываясь и независимо размахивая прозрачным пакетом. Поняв по тишине позади, что я не собираюсь преследовать ее и, что называется, приставать, она, должно быть, пожалела о своей поспешности. Приличнее гораздо было выждать полминуты, потом посмотреть на часы, вздохнуть и, пожав плечами, торопливо — именно торопливо, а не поспешно — зашагать по своим делам. Поспешность ее выдала, что она одинока, растерянна и, кроме того, не знает, куда ей теперь спешить, а это, нельзя не согласиться, намного больше, чем можно позволить себе показать постороннему, тем более в новогоднюю ночь.