Горовиц и мой папа - страница 33

стр.

, и рано или поздно он потеряет себя. Некоторые критики уже упрекали его в том, что, желая угодить публике, жадной до звуковых фейерверков, он якобы продал душу дьяволу. Но разве по-настоящему у него был выбор? Проваленный или хотя бы средний концерт выводил его из себя. Он хватался за голову. Он подыхал со страху от одной мысли о том, что разочарует Америку. Ему сразу представлялось, как его возвращают туда, откуда пришел, и ему снова придется играть за кусок колбасы, а если откажется — его вышлют в Сибирь, как отца, который гнил в ГУЛАГе, — и там он отморозит пальцы. У него была слава, у него были деньги, но он не был счастлив. А я предпочел жизнь в тишине, в той тишине, что таится в самом сердце музыки, и не жалею ни о чем.


Утром того дня, когда должен был состояться концерт, мы вышли пройтись по Маленькой Украине. Мы были похожи на двух homeless[34] — вид праздных гуляк, заросшие щетиной подбородки… Мы не освоились с разницей во времени, и нас пошатывало. На Нью-Йорк сыпался снежок. Я думал о Бардамю[35], блуждавшем по этим каменным джунглям, среди этих обрюзгших тел, болтавшихся по линиям воздушного метро, переходя с одной на другую… Папа думал о своем. Казалось, он не осознает, что находится в стране Питера Пэна и Буффало Билла. Я попытался зажечь его собственным юношеским энтузиазмом.

Тогда, в начале пятидесятых, Сид Чарисс блистала рядом с Джином Келли в «Поющих под дождем». Ее длинные медового цвета ноги на афишах напоминали мне о теннисистках из Везине. Стены в переходах метро были залеплены рекламными плакатами, прославляющими всякую бытовую электротехнику. Производство дисков переживало настоящий бум. Первые проигрыватели на несколько пластинок в кафе и ресторанах оповещали о том, что наступает эра автоматики. Мир ушел довольно далеко от Томаса Эдисона с его белым барашком. Я не решался выдать своей очарованности Фрэнком Синатрой и Чарли Паркером, боясь схлопотать оплеуху, как тогда, когда спел отцу эстрадную песенку. А папе вроде бы и дела не было до научно-технической революции. Он смотрел на мир высочайших технологий взглядом отставника. Весь этот прогресс оставлял его равнодушным. В одном только выпущенном на заводе хлебе — рыхлом, напоминавшем резину, не имевшем ни вкуса, ни запаха, — для него концентрировалась вся пошлость и ненатуральность Нового Света, решительно настроенного на безудержное потребление. Мой папа, как и Горовиц, принадлежал прошлому.

— Мне нравятся только парижские предместья, — говорил папа. — Осень в Круасси. Терраса в Сен-Жермен-ан-Лэ весной. Зимой — хлопья снега, падающие на баржи. Знаешь, однажды был такой сильный мороз, что мальчишки могли кататься на коньках — прямо по Сене, между Буживалем и Ле Пеком. Можно было подумать, это Днепр… Твоя мама тоже любила западные предместья. Вот где можно было поразвлечься…


Он взял меня за руку, и странная наша пара поплыла по течению мимо pancakes houses[36], прачечных-автоматов, витрин с предметами негритянского искусства, драгсторов[37] и небоскребов.

Я не переставал обдумывать то, что папа сказал мне ночью. Прежде чем познакомиться с моей матерью, Димитрий был истинным виртуозом, способным на самые головокружительные пассажи, но при этом, по его собственному признанию, мало что понимал в музыке. И только когда он стал играть для Виолетт и для меня, в Шату, в полной безвестности, он начал разбираться, что к чему. Он больше не добивался успеха — он играл душой. Нутром.

А Горовиц? Чем он играет? Нутром? Или чем-то другим? На чем держится его известность? Не обманывает ли он тех, кто слушает его музыку? Не узурпатор ли он? У таланта с успехом нет ничего общего. Разве не это хотел сказать мне отец? Я чувствовал стеснение в груди, удушье, которое усиливалось по мере приближения к моменту истины. Чего я на самом деле жду от встречи с мифом, преследовавшим меня все детство?


Только что мы прошлись вдоль Гудзона, где купили сэндвичей и пива. Сейчас устроим пикник в Центральном парке, а вокруг нас под припорошенными снегом деревьями будут бродить без всякой цели укутанные чуть не до бровей прохожие…